другое облако, другое облако — другого ангела, небо было сейчас синее, чем утром; Гелена сняла плащ, перекинула его через руку и сказала, что очень тепло; эта теплынь усиливала навязчивое впечатление пыльной пустыни; скульптура торчала посреди площади, как кусок отломленного неба, которое не может вернуться вспять; я подумал в эту минуту, что мы оба низвергнуты на эту диковинно пустынную площадь с парком и рестораном и низвергнуты сюда безвозвратно, что мы оба тоже от чего-то отломлены, что мы тщетно подражаем небесам и высотам, что никто нам не верит, что наши мысли и слова тщетно карабкаются ввысь, когда наши поступки низки, как сама эта земля.
Да, меня охватило острое ощущение моей собственной низости; я был поражен им; но еще больше был поражен тем, что я не ужасался этой низости, а принимал ее с неким удовольствием, если не сказать — даже с радостью или облегчением; более того, это удовольствие подкреплялось мыслью, что женщина, шагающая рядом, движима в эти сомнительные полдневные часы побуждениями едва ли более высокими, нежели мои.
«Народный дом» был уже открыт, но, поскольку часы показывали лишь без четверти двенадцать, ресторанный зал пока пустовал. Столы были застланы; против каждого стула стояла суповая тарелка, накрытая бумажной салфеткой, на которой лежал прибор. Никого здесь не было. Мы сели за один из столов, взяли прибор с салфеткой, положили его возле тарелки и стали ждать. Спустя несколько минут в двери показался официант, обвел усталым взором зал и хотел было снова убраться в кухню.
— Пан официант! — крикнул я.
Он опять повернулся к залу и сделал два-три шага в направлении нашего стола. «Вы что-то хотели?» — спросил он, находясь метрах в пяти от нашего стола. «Мы хотели бы пообедать», — сказал я. «Только в двенадцать», — ответил он и снова повернулся, чтобы уйти в кухню… «Пан официант!» — окликнул я его снова. Он повернулся. «Скажите на милость, — мне приходилось кричать, ибо стоял он вдалеке от нас, — у вас хорошая водка имеется?» — «Нет, хорошей нет». — «А что нашлось бы у вас?» — «У нас вот что нашлось бы, — ответил он мне из своего далека, — хлебная или ром». — «Плохо дело, — крикнул я, — но принесите нам две хлебной».
— Я и не спросил вас, пьете ли вы хлебную, — сказал я Гелене. Гелена улыбнулась:
— Нет, к хлебной не приучена.
— Не имеет значения, — сказал я. — Приучитесь. Вы в Моравии, хлебная — самая излюбленная водка мораван.
— Отлично! — обрадовалась Гелена. — Все это по мне, обожаю вот такой обыкновенный кабак, куда ходят шоферы и монтажники и где совсем простая пища и простое питье.
— Может, вы приучены добавлять ром в пиво?
— Отнюдь, — сказала Гелена.
— А, понятно, вы любите такую народную обстановку.
— Вот именно, — сказала она. — Терпеть не могу шикарные заведения, мотаются вокруг вас десять официантов, насервируют вам на десяти тарелках…
— Разумеется, нет ничего лучше такого кабака, где официант не обращает на вас никакого внимания и где до черта дыму и смраду. А главное, нет ничего лучше хлебной водки. Когда-то это было мое студенческое питье. На лучшее не было денег.
— Я люблю и самые простые блюда, ну хотя бы картофельные оладьи или шпекачки с луком, не знаю ничего лучшего, чем…
Я уж так изъеден недоверием, что если кто-то признается в своей любви или нелюбви к чему-то, я не отношусь к этому всерьез, а, точнее сказать, воспринимаю это лишь как свидетельство его самостилизации. Я ни на йоту не мог поверить, что Гелене лучше бы дышалось в заплеванных и затхлых забегаловках (в них, кстати, у нас нет недостатка), чем в чистых и хорошо проветриваемых ресторанах, или чтобы ей больше по вкусу были вульгарное спиртное и дешевая жратва, чем изысканная кухня. Но, несмотря на это, ее замечание не было для меня ничего не значащим фактом, поскольку обнаруживало ее влечение к совершенно определенной позе, позе уже давно отжившей и вышедшей из моды, позе тех лет, когда революционный снобизм восхищался всем, что было «обыкновенным», «народным», «будничным», «посконным», равно как и стремился презирать все, что было слишком «культивированным», «изнеженным», что попахивало Kinder-stube[5], что подозрительно сочеталось с образом смокинга и чересчур изысканных манер. Я узнавал в Гелениной позе время своей молодости, а в самой Гелене прежде всего — жену Земанека. Моя утренняя рассеянность быстро исчезала — я начинал сосредоточиваться.
Официант принес на подносе две стопочки хлебной, поставил их перед нами и положил на стол еще листок бумаги, на котором был напечатан на машинке (вероятно, под множество копирок) нечеткими расплывчатыми буквами список блюд. Я взял стопку и сказал:
— Что ж, выпьем за хлебную, за эту обыкновенную хлебную!
Она улыбнулась, чокнулась со мной, а потом сказала:
— Я всегда мечтала встретить человека, который был бы простым и открытым. Непридуманным. Ясным.
Мы отпили по глотку и я сказал:
— Таких людей мало.
— Бывают, — сказала Гелена. — Вы такой.
— Сомневаюсь, — сказал я.
— Нет, именно вы.
Я вновь удивился невероятной человеческой способности преображать действительность по образу своих желаний или идеалов, но без колебаний принял Геленину интерпретацию своей собственной персоны.
— Кто знает. Возможно, — сказал я. — Простой и ясный. Но что это, простой и ясный? Все дело в том, чтобы человек был такой, какой есть, не стеснялся бы хотеть того, чего хочет, и мечтать о том, о чем мечтает. Люди становятся рабами этикета. Им сказали, что они должны быть такими-то и такими, и они стремятся быть такими и до последнего вздоха так и не узнают о себе, кто они были и кто они есть. Оттого они никто и ничто, и поступки их двойственны, неясны, сумбурны. Человек прежде всего должен иметь смелость быть самим собой. Говорю вам, Гелена, открыто, что вы мне нравитесь и что я мечтаю о вас, хотя вы и замужем. Не могу сказать это иначе и не могу не сказать этого.
В том, что я сказал, было что-то неловкое (хотя Гелена, склонившая после моих слов голову, этой неловкости не замечала), но это было необходимо. Ведь для того, чтобы овладеть образом мыслей женщины, надо иметь в виду определенные непреложные правила; кто решается переубеждать женщину, опровергать разумными доводами ее точку зрения и так далее, вряд ли чего добьется. Гораздо разумнее постичь основную самостилизацию (основной принцип, идеал, убеждения) женщины и затем постараться привести (с помощью софизмов, аллегорической демагогии и тому подобного) ее желаемое поведение в гармоническое соответствие с этой основной ее самостилизацией. Например, Гелена грезила о «простоте», «безыскусственности», «ясности». Эти ее идеалы, вне всякого сомнения, уходили корнями в былое революционное пуританство и сочетались с образом человека «чистого», «неиспорченного», принципиального и нравственно строгого. А поскольку мир Гелениных принципов был миром, основанным отнюдь не на рассуждении (системе взглядов), а (как и у большинства людей) лишь на алогических внушениях, не было ничего проще, чем с помощью обыкновенной демагогии объединить образ «ясного человека» с поведением отнюдь не пуританским, напротив, безнравственным, прелюбодействующим, и помешать тому, чтобы в ближайшие часы желаемое (то есть прелюбодействующее) поведение Гелены пришло в невротический конфликт с ее духовными идеалами. Мужчина волен желать от женщины чего угодно, но, если он не намерен вести себя по-хамски, он должен дать ей возможность поступать в согласии с ее глубочайшими самообманами.
Между тем по ресторану начали сновать люди, и в скором времени большинство столов оказались заняты. Официант снова вышел из кухни и стал обходить столы, выясняя, что кому принести. Я подал Гелене обеденный листок. Она, заметив, что я лучше разбираюсь в моравской кухне, вернула мне. Впрочем, разбираться в моравской кухне вовсе не пришлось — меню было точно таким же, как и во всех харчевнях подобного типа, и состояло из бедного выбора стереотипных блюд, из которых весьма трудно что-либо выбрать: все они в равной степени непривлекательны. Я смотрел (огорченно) на нечетко отпечатанный