заметил, и вправду скрипучая; и когда в полной мере я осознал это ее свойство, вспыхнула во мне (внезапно, оглушающе) мысль о Гелене. Словно скрипучее ложе было голосом, зовущим меня к обязательствам, — я вздохнул, сбросил ноги с кровати, сел на ее край, провел рукой по волосам, взглянул в окно на небо и наконец встал. Встреча в пятницу с Люцией, какой бы нематериальной ни казалась она на следующий день, однако, вбирала в себя и притупляла мой интерес к Гелене, интерес, столь всепоглощающий еще несколько дней назад. В эту минуту от него оставалось лишь сознание интереса; интерес, переведенный на язык памяти; ощущение обязательства по отношению к утраченному интересу, который, как убеждал меня рассудок, непременно вернется ко мне во всей своей остроте.
Я подошел к умывальнику, сбросил пижамную куртку и до упора открыл кран; протянул руки под струю воды и с какой-то торопливостью, полными горстями, стал оплескивать шею, плечи, все тело, растерся полотенцем, хотелось разогнать кровь. И все потому, что я вдруг испугался; испугался своего равнодушия к приезду Гелены, испугался, как бы это равнодушие (нынешнее мое равнодушие) не помешало мне воспользоваться тем счастливым случаем, что выпал лишь однажды и вряд ли представится во второй раз. Я решил как следует позавтракать, а затем выпить рюмку водки.
Я спустился вниз, в кафе, но обнаружил там только груду стульев, жалобно торчавших ножками вверх на незастланных столах, и старушенцию в грязном переднике, елозившую между ними.
Я пошел в бюро обслуживания и спросил портье, что сидел за стойкой, погруженный в мягкое кресло и глубокую безучастность, могу ли позавтракать в гостинице. И, бровью не поведя, он сказал, что сегодня у них в кафе выходной. Я вышел на улицу. Был прекрасный день, облачка лениво ползли по небу, и легкий ветерок взвивал с тротуара пыль. Я поспешил на площадь. У мясной лавки стояла толпа молодых и пожилых женщин; они, держа в руках кошелки и сетки, терпеливо и тупо ждали, когда же дойдет до них внутри магазина очередь. Среди пешеходов, бредущих или спешащих по улице, минутой позже мое внимание привлекли те из них, что держали в руке, будто миниатюрный факел, фунтик под розовой шапочкой мороженого и лизали его.
И вот я уже на площади. Там стоит широкий двухэтажный дом с двумя башенками по обеим сторонам крыши; по фасаду первого этажа размещаются четыре витрины и над каждой — стеклянные люнеты; на одном из них нарисованы трое мужчин в национальных костюмах; с открытыми ртами, они обнимают друг друга за плечи; на другом изображены мужчина с женщиной (эти тоже в национальных костюмах), на третьем — подсолнечник и на четвертом — бочка вина. Там — кафе самообслуживания.
Я вошел внутрь. Это было большое помещение с кафельным полом и столами на высоких ножках, у которых стояли люди, уплетали бутерброды и пили кофе или пиво.
Здесь мне не захотелось завтракать. С самого утра меня преследовал образ плотного завтрака с яйцами, копченым салом и стопочкой спиртного, который вернул бы мне утраченную жизнеспособность. Я вспомнил, что чуть подальше, на другой площади с маленьким парком и барочной скульптурой, есть еще одна харчевня. Пусть и не очень-то привлекательная, но меня бы вполне устроило, окажись там стол, стул и один-единственный официант, от которого я получил бы желаемое. Я прошел мимо барочной скульптуры; постамент подпирал святого, святой — облако, облако — ангела, ангел подпирал еще одно облачко, на этом облачке сидел опять же ангел, уже последний; было утро; я осознал эту очевидность вновь, когда пригляделся к скульптуре, к этой трогательной пирамиде святых, облаков и ангелов, которые здесь, в тяжелом камне, изображали небеса и их высоту, в то время как подлинные небеса были бледно-бледно (по-утреннему) голубыми и непостижимо далекими от этого пыльного осколка земли.
Я пересек парк с опрятными газонами и скамейками (но при этом достаточно голый, чтобы не нарушать атмосферу запыленной пустоты) и взялся за ручку двери, ведущей в ресторан. Закрыто. Я начинал понимать, что желанный завтрак останется сном, и это напугало меня, ибо с ребячливым упорством я считал сытный завтрак решающим условием успеха предстоящего дня. Я осознал, что районные города не принимают в расчет чудаков, желающих завтракать сидя, и что двери своих харчевен они раскрывают много позднее. Итак, не пытаясь уже искать какое-либо иное заведение, я повернулся и снова пересек парк в обратном направлении.
И вновь навстречу попадались люди, несущие в руке фунтики под розовой шапочкой, и вновь я подумал, что эти фунтики похожи на факелы и что в этом сходстве, пожалуй, есть и определенный смысл, поскольку эти факелы на самом деле не факелы, а пародия на факелы, и то, что они с такой торжественностью несут в себе этот розовый след услады, вовсе не наслаждение, а пародия на наслаждение, которая, вероятно, выражает неизбежную пародийность всех факелов и наслаждений этого запыленного провинциального городишки. А затем я смекнул: если пойти навстречу этим лижущим светоношам, они наверняка доведут до какой-нибудь кондитерской, в которой, надо надеяться, будет столик и стул, а возможно, и черный кофе с пирожным.
Они привели меня не к кондитерской, а к молочному кафе; там стояла большая очередь, ожидавшая какао или молока с рогаликами, были там и столики на высоких ножках, за которыми пили и ели, но в заднем помещении я сразу же углядел столики со стульями, правда, уже занятые. Что ж, я встал в очередь и через три минуты суетливого ожидания купил стакан какао и два рогалика, затем пошел к высокому столику, на котором стояло примерно шесть опорожненных стаканов, отыскал ничем не залитое местечко и поставил туда свой стакан.
Поел я с удручающей быстротой; не более как минуты через три я снова оказался на улице; было девять утра; в моем распоряжении оставалось почти два часа времени: Гелена вылетела сегодня первым самолетом из Праги и в Брно должна была сесть на автобус, который приходит сюда около одиннадцати. Эти два часа, значит, будут совершенно пустыми и совершенно бесполезными.
Я мог, конечно, пойти поглядеть на старые места детства, мог в сентиментальной задумчивости остановиться у родного дома, где до последних дней жила моя мама. Вспоминаю о ней часто, но здесь, в городе, где ее бренные останки втиснуты под чужой мрамор, воспоминания о ней как-то отравлены: примешивались к ним чувства былого бессилия и ядовитая горечь — а этому я пытаюсь противиться.
Итак, мне ничего не оставалось, как посидеть на площади на скамейке, минуту спустя снова встать, подойти к витринам магазина, в книжной лавке просмотреть названия книг и наконец, придя к спасительной мысли, купить в табачном киоске «Руде право», снова сесть на скамейку, пробежать глазами ничем не примечательные заголовки, прочитать в зарубежной рубрике два занятных сообщения, снова подняться со скамейки, сложить «Руде право» и в полной невредимости всунуть в мусорный ящик; затем побрести к храму, остановиться перед ним, поглядеть вверх на его две башни, потом подняться по широким ступеням храма на паперть, а уж там войти в него, войти робко, чтобы люди понапрасну не возмущались, что вошедший не осеняет себя крестным знамением, а явился сюда лишь пройтись, как ходят по парку или по опустевшему проспекту.
Когда в храме прибавилось прихожан, я стал смотреться среди них чужаком, не знающим, где ему встать, как склонить голову или сложить руки; и тогда я снова вышел на улицу, взглянул на часы и установил, что мне по-прежнему предстоит долгое ожидание. Я пытался возбудить мысль о Гелене, хотелось думать о ней, чтобы как-то использовать эти затянувшиеся минуты; но мысль о ней никак не желала раскрутиться, не желала сдвинуться с мертвой точки, и самое большее, что ей было под силу, — это вызвать в моем воображении лишь внешний облик Гелены. Впрочем, известное дело: когда мужчина ждет женщину, он с трудом находит в себе способность думать о ней, и ему ничего не остается, кроме как прохаживаться взад-вперед (более спокойно или менее) под ее застывшим образом.
И я прохаживался. Чуть наискосок против храма, перед старым зданием ратуши (нынешним городским национальным комитетом), я увидел штук десять пустых детских колясок. Трудно было достаточно быстро объяснить себе это явление. Минутой позже какой-то молодой человек пригнал, запыхавшись, к этим стоявшим коляскам еще одну, сопровождавшая его женщина (несколько взвинченная) вытащила из коляски сверток белой материи и кружев (содержащий, несомненно, ребенка), и они оба поспешили в ратушу. Памятуя о полуторачасовой паузе, которую надо убить, я последовал за ними. Уже на широкой лестнице стояло изрядно зевак, и, по мере того как я поднимался по ней, их становилось все больше, и особенно много скучилось в коридоре второго этажа; выше лестница была снова пустой. Событие, ради которого люди собрались здесь, должно было, по-видимому, происходить именно на этом этаже, скорее всего, в помещении, куда вела из коридора дверь, распахнутая настежь и заклиненная толпой. Войдя, я очутился в маленьком зале, где стояло рядов семь стульев, а на них восседали люди, похоже, ожидавшие какого-то представления. В глубине зала возвышался помост, на нем удлиненный стол, покрытый красной материей,