жизнь. Затем он снова свернул разговор на что-то несущественное, а когда мы прощались, сказал, что рад был повидать меня, и снова попросил забыть о том, о чем вчера говорил мне.
Связь этой просьбы с упоминанием о судьбах его знакомых была слишком ясна. Она оглушила меня. Людвик перестал говорить со мной, потому что боялся! Боялся, что наш разговор станет кому-то известен! Боялся, что я донесу на него! Боялся меня! Это было ужасно. И неожиданно. Пропасть, которая разделяла нас, была гораздо глубже, чем я думал. Была так глубока, что не позволяла нам даже выговориться до конца.
Власта уже спит. Время от времени похрапывает, бедняжка. У нас все уже спят. А я лежу такой большой, большой и сильный и думаю о своем бессилии. Уже в ту последнюю встречу я особенно остро ощутил его. А до этого доверчиво полагал, что все в моей власти. Людвик ведь никогда не сделал мне зла. Почему же при всем моем желании я не мог снова с ним сблизиться?
Оказалось, сие от меня не зависит. Ни наше отчуждение, ни наше сближение. Тогда я надеялся, что время все рассудит. А оно все текло и текло. С момента нашей последней встречи прошло девять лет. Людвик меж тем доучился, получил отличное место, стал серьезным ученым в интересующей его области.
Я издали слежу за его судьбой. Слежу с любовью.. Нe могу считать Людвика ни своим врагом, ни человеком чужим. Это мой друг, но друг заколдованный. Словно в нем повторяется сюжет сказки, где невеста принца обращена в змею или лягушку. В сказках всегда побеждает верное терпенье принца.
Однако время пока не может рассеять, колдовских чар. Я не раз узнавал, что мой друг наведывался в наш город. А ко мне так и не зашел. Сегодня я встретил его, но он увернулся от меня. Чертов Людвик.
Все началось с тех пор, как мы в последний раз виделись и говорили. Год от году я все сильней чувствовал, как вокруг меня сгущается одиночество, а внутри меня прорастает тоска. Чем дальше, тем больше скапливалось усталости, и чем дальше, тем меньше становилось радости и успехов. Ансамбль ежегодно выезжал в свои заграничные турне, но приглашений все убавлялось, а нынче нас уже почти никуда не зовут. Работаем без устали, причем все напряженнее, но вокруг нас установилась тишина. Стою в опустелом зале. И кажется мне, что именно Людвик наслал на меня это одиночество. Ибо на одиночество человека обрекают не враги, а товарищи.
С тех пор я стал чаще выходить на дорогу посреди мелких полосок земли. На дорогу, где на меже растет одинокий шиповник. Там я встречаюсь с последними верными друзьями. Там дезертир со своими молодцами. Там бродячий музыкант. И там же за горизонтом — деревянный домишико, а в нем Власта — бедная девчоночка.
Дезертир называет меня королем и обещает в любое время взять под свою защиту.
Стоит мне только прийти к кусту шиповника. Там мы, дескать, всегда отыщем друг друга.
Как просто обрести покой в мире фантазий. Но я всегда тщился жить в обоих мирах одновременно и ни одного не покидать ради другого. Я не вправе покинуть реальный мир, хотя в нем всегда терплю поражения. Кто знает, может, вполне достаточно, если мне удастся осуществить то единственное. То последнее:
Вручить свою жизнь как послание, ясное я понятное одному-единственному человеку, который примет его и передаст дальше. До этого я не имею права уйти с дезертиром к Дунаю.
Этот человек, о котором я думаю, — моя единая надежда после всех поражений. Сейчас он отделен от меня стеной и спит. Послезавтра он сядет на коня. Лицо у него будет закрыто лентами. Его будут называть королем. Поди ко мне, сынок. Я засыпаю. Тебя будут называть моим именем. Я буду спать. Хочу вo сне видеть тебя верхом.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ. Людвик
Спал я долго и вполне хорошо; воспоминания, которым я так самозабвенно предался вечером (вплоть до поздней ночи), не повлияли, при всей их горечи, на ритм моей жизнедеятельности, натренированный строгим распорядком дня, коему я подчинил себя, когда впервые после тридцати осознал, что я тоже подвержен обычному уделу старения. Проснулся я только после восьми часов, не помня никаких снов, ни хороших, ни плохих, голова не болела, однако вставать не хотелось, и этому нежеланию я ничуть не противился — с определенного времени отказываюсь видеть в нем дурную привычку, а принимаю его как благотворный признак праздно-ленивой молодости.
Стало быть, я продолжал лежать; сон воздвиг между мною и встречей в пятницу вечером какую-то стену, ветрозащитную полосу, за которой я чувствовал себя (по крайней мере на время) укрытым. Не то чтобы в это утро Люция улетучилась из моего сознания, но она снова обрела былую абстрактность.
Абстрактность? Именно: когда Люция в Остраве так загадочно и жестоко исчезла из моей жизни, у меня не было поначалу никакой практической возможности ее разыскивать. А по мере того как (после демобилизации) проходили годы, я мало-помалу терял интерес к такому поиску. Я убеждал себя, что Люция, как бы я ни любил ее, какой бы единственной она ни была для меня, совершенно неотделима от той ситуации, при какой мы встретились и полюбили друг друга. Мне казалось — есть определенная ошибка в рассуждениях человека, отгораживающего любимое существо от тех обстоятельств, при которых узнал его и в которых оно существует, и пытающегося в упрямом внутреннем сосредоточении очистить его от всего, что не является собственно им, а стало быть, и от истории, ими вместе прожитой и создающей контуры их любви.
Я, признаться, люблю в женщине не то, чем она есть сама по себе и для себя, а то, чем она обращена ко мне, чем становится для меня. Я люблю ее как персонаж нашей общей истории. Что являла бы собой фигура Гамлета без Эльсинорского замка, без Офелии, без тех конкретных обстоятельств, в какие он попадает, чем бы он был без текста своей роли, чем был бы он, абстрагированный от этого всего? Что осталось бы от него, кроме некой пустой, немой, иллюзорной фигуры? И Люция, лишенная остравских окраин, роз, просунутых сквозь проволочную изгородь, лишенная своего поношенного платья, как и моих собственных изгнаннических недель и затяжной безнадежности, перестала бы, скорее всего, быть той Люцией, которую я любил.
Да, я так это понимал, так это объяснял себе и, по мере того как проходил год за годом, начинал едва ли не бояться встречи с ней, ибо знал, что встретились бы мы в таком месте, где Люция уже не была бы Люцией и мне нечем было бы надвязать оборвавшуюся нить. Конечно, тем самым я не хочу сказать, что перестал любить ее, что позабыл ее, что ее облик как-то померк во мне; напротив, она жила во мне в образе тихой ностальгии; я грезил о ней, как грезят о чем-то безвозвратно потерянном.
И именно потому, что Люция стала для меня чем-то безвозвратно прошлым (чем-то, что постоянно живет, как прошлое, но мертво, как настоящее), она постепенно теряла в моем воображении свою телесность, материальность, конкретность и чем дальше, тем больше становилась некой легендой, мифом, занесенным на пергамент и в металлической шкатулке помещенным в основу основ моей жизни.
Возможно, именно потому могло случиться совсем невероятное: в кресле парикмахерской я засомневался, ее ли это облик. И потому, возможно, на следующее утро у меня (одурманенного паузой сна) возникло ощущение, будто вчерашняя встреча не была реальной, что и она, должно быть, из области легенды, пророчества или загадки. Если в пятницу вечером я был ошеломлен реальным присутствием Люции и отброшен внезапно назад в давнюю пору, когда она безраздельно царила, в это субботнее утро я уже со спокойным (и вволю отоспавшимся) сердцем лишь спрашивал себя: зачем я встретил ее? Неужто история с Люцией должна иметь еще продолжение? Что означает эта встреча и о чем она хочет сказать мне?
Разве истории, кроме того, что они случаются, что существуют, что-то еще и говорят? Пожалуй, мне незачем подчеркивать, что человек я вполне трезвый. Но, возможно, во мне все-таки осталось нечто от иррациональных суеверий, как, например, эта странная убежденность, что всяческие истории, случающиеся со мной в жизни, имеют еще и какой-то особый смысл, еще что-то означают; что жизнь своей собственной историей рассказывает что-то о себе, что она постепенно выдает нам какие-то свои тайны, что предстает перед нами, как ребус, чей смысл надо разгадать, что истории, проживаемые мною в жизни, являют собой мифологию этой жизни, а в этой мифологии — ключ к истине и тайне. Обман ли это? Возможно, даже вполне вероятно, но я не могу избавиться от потребности неустанно разгадывать свою собственную жизнь (словно в ней и в самом деле сокрыт какой-то смысл, значение, истина), я не могу избавиться от этой потребности, даже если бы она и не была не чем иным, как потребностью некой игры (такой же игры, как разгадывание ребусов).
Итак, я лежал на скрипучей кровати в гостинице, и в голове моей носились мысли о Люции, на сей раз вновь превращенной в отвлеченное понятие, в чистый вопрос. Гостиничная кровать была, как я уже