Испить ее до дна. Жульничать тут не приходится. Нельзя делать вид, что не замечаешь ее. Но современный человек жульничает. Он стремится, минуя все подводные камни, на дармовщину пройти от жизни к смерти. Человек простонародья честнее. Он опускается на самое дно каждого знаменательного события. Когда Власточка окровянила полотенце, какое я подложил под нее, я не думал, что встречаюсь с невозвратностью. Но на свадьбе я не мог от нее увернуться. Женщины пели песни о разлуке. «Ты постой, постой, извозчик молодой, дай проститься с матушкой родной. Ты постой, постой, не стегай хлыстом, дай проститься с родненьким отцом. Ты постой, постой, не гони ты лошадей, здесь сестрица моя, не расстанусь я с ней. Прощайте, подруженьки мои, уж меня от вас везут, к вам дорожки зарастут».
Пришла ночь, и свадебные гости проводили нас к нашему дому. Там все остановились, и Власточкины дружки и подружки стали наказывать, чтоб на новом месте никто не обидел девчоночку бедную, разнесчастную, она дома в любви жила — так пускай и тут будет всякому мила.
Я открыл ворота. Власта остановилась на пороге и еще раз повернулась к гостям, столпившимся перед домом. Тут кто-то из них запел еще одну, последнюю песню:
За нами закрылась дверь, мы остались одни. Власточке было двадцать, мне немногим более. Но я думал о том, что она перешагнула порог и что с этой магической минуты будет опадать ее красота, как листья с дерева. Я видел в ней это будущее опаданъе. Начавшееся опаданъе. Думал я о том, что не только цвет, но в это мгновенье присутствует в ней уже и будущее мгновенье плода. Я ощущал во всем этом непоколебимый порядок, порядок, с которым сливаюсь и который разделяю. Думал в эту минуту и о Владимире — его я еще не мог знать си образ его не предугадывал, и все-таки я думал о нем и смотрел сквозь него дальше — в дали его детей. Мы улеглись с Властой на высоко постланную постель, :и казалась нам, что сама мудрая бесконечность человеческого племени заключила нас в свои мягкие объятия.
Чем задел меня на свадьбе Людвик? В общем-то, ничем. Был он странный, сомкнутые, точно замерзшие губы. Когда после обеда стали играть и танцевать, друзья предложили ему кларнет. Чтоб он тоже играл. Он отказался. А вскоре и вовсе ушел. К счастью, я был изрядно под градусом и не обратил на это особого внимания. Но на следующее утро
Когда я сообщил ей, что Людвик будет свидетелем, она даже сникла. А уж на следующий день с особенным удовольствием тыкала мне в глаза его вчерашним поведением. У него, говорила она, был такой вид, будто все ему докучают. Он спесивый, нос так дерет — едва небо не проткнет.
Еще в тот же день вечером Людвик сам зашел к нам. Принес Власте кой-какие подарки и извинился. Надеется, мол, что мы простили его, вчера он был не в своей тарелке. Рассказал нам, что произошло с ним. Вылетел из партии и из университета. Ума, дескать, не приложит, что будет с ним дальше.
Я ушам своим не поверил, не знал, что сказать. Впрочем, Людвик и не хотел, чтобы жалели его, и быстро свернул разговор на другую тему. Нашему ансамблю через две недели предстояло отправиться в большое заграничное турне. Мы, деревенские, ужасно этому радовались. Людвик слышал об этом и стал расспрашивать о нашей поездке. Я знал, Людвик с самого детства мечтал о загранице, но теперь уж вряд ли когда туда попадет. Людей с политическим пятном в те годы, да и много позже, за границу не пускали; Я чувствовал, мы с ним уже по разные стороны баррикады, и предпочитал замятъ наш разговор о поездке. Говорить о ней — значило бы освещать внезапно разверзшуюся пропасть между нашими судьбами. Мне хотелось покрыть тьмой эту пропасть, и я боялся каждого слова, которое могло бы высветить ее. Но я не находил ни одного, какое бы не выхватывало ее из тьмы. Любая фраза, хоть как-то затрагивавшая нашу жизнь, убеждала нас, что у каждого теперь свой путь. Что судьба определила нам разные возможности, разное будущее. Что нас уносит в противоположные стороны. Я пытался говорить о чем-то будничном и маловажном, из чего бы не выпирала так наша разобщенность. Но получилось еще хуже. Никчемность разговора была мучительна, и беседа наша скоро зашла в тупик. Людвик быстро простился и ушел.
Вскоре он поступил на временную работу, где-то за пределами нашего города, а я с ансамблем уехал за границу. С тех пор не видал его несколько лет. В армию я послал ему одно или два письма, но всякий раз после их отправки во мне оставалось ощущение такой же неудовлетворенности, как и после нашего последнего разговора. Я так и не сумел быть до конца чистосердечным с Людвиком после его падения. Стеснялся, что моя жизнь сложилась удачно. Мне казалось невыносимым с высоты своего благополучия утешать его словами одобрения или сочувствия. Я предпочитал делать вид, что между нами ничего не изменилось. В письмах сообщал ему, чем мы занимаемся, что нового в ансамбле, какой у нас появился цимбалист и какие произошли события. Я изображал, будто мой мир все еще остается нашим общим миром. И постоянно чувствовал гнусный привкус притворства.
Однажды отец получил извещение о смерти матушки Людвика. Никто из нас вообще не знал, что она была больна. Когда исчез из моего поля зрения Людвик, вместе с ним исчезла и она. Сейчас я держал извещение о смерти в руках и думал о своем невнимании к людям, которые отошли на обочину моей жизни. Моей успешной жизни. Я чувствовал себя виноватым, хотя ни в чем, собственно, не провинился. А потом заметил странную вещь, которая меня напугала. Под извещением о смерти за всех родственников подписались лишь супруги Коутецкие. О Людвике — ни звука.
Наступил день похорон. Я с самого утра нервничал, что встречусь с Людвиком. Но Людвик не приехал. За гробом шла горстка людей. Я спросил Коутецких, где Людвик. Они пожали плечами и сказали — не знают. Похоронная процессия остановилась у просторного склепа с тяжелым мраморным камнем и белой скульптурой ангела.
У богатой семьи строителя отобрали все — жила она теперь на маленькую пенсию. И остался у нее лишь этот большой фамильный склеп с белым ангелом. Я все это знал, но не мог понять, почему гроб опускают именно туда.
Лишь поздней мне стало известно, что Людвик был тогда в тюрьме. Его матушка была единственной, кто знал об этом.
Когда она умерла, Коутецкие завладели мертвым телом нелюбимой невестки, объявив ее своей родней. Наконец-то отомстили неблагодарному племяннику. Отняли у него мать. Придавили ее тяжелым мраморным камнем, над которым высится белый ангел с кудрявыми волосами и ветвью. Этот ангел долго мне потом вспоминался. Он возносился над разоренной жизнью товарища, у которого украли даже тела покойных родителей. Ангел разбоя.
Власта не любит никаких экстравагантностей. Сидеть ни с того ни с сего ночью в садике для нее — экстравагантность. Я услыхал резкий стук в оконное стекло. За стеклом темнела строгая тень женской фигуры в ночной рубашке. Я покорен. Не умею противиться более слабым. А коль во мне метр девяносто и я одной рукой поднимаю мешок весом в центнер, до сих пор мне не довелось найти в жизни никого, кому бы я мог оказать сопротивление.
Итак, я вошел в дом и лег рядом с Властой. Чтобы не молчать, я обмолвился о том, что встретил нынче Людвика. «Ну и что?» — сказала она с подчеркнутым равнодушием. Ничего не попишешь. Презирает его, на дух не переносит. Впрочем, жаловаться ей не на что. Со дня нашей свадьбы случилось ей лишь однажды увидеться с ним, в пятьдесят шестом. А тогда я не мог даже от самого себя скрыть пропасть, которая нас разделяла.
За спиной у Людвика уже были армия, тюрьма и несколько лет работы на рудниках. Он хлопотал в Праге о своем восстановлении на факультете и в наш город приехал, чтоб покончить с кой-какими полицейскими формальностями. Я опять волновался перед нашей встречей. Но встретился я не со сломленным нытиком. Напротив, Людвик был другим, чем я знал его прежде. В нем появилась какая-то грубость, жестокость, но было больше спокойствия. Ничего, что бы взывало к состраданию. Мне казалось, что мы легко преодолеем пропасть, которой я так боялся. Чтобы побыстрей восстановить оборванную нить, я позвал его на репетицию нашей капеллы. Хотелось верить, что это все еще и его капелла. Какое имеет значение, что у нас другой цимбалист, другая вторая скрипка, другой кларнетист и что из старой компании остался я один. Время бежит, и эти перемены не могут сбить нас с толку. Важно то, что мы вписаны и в этот мимолетный час.