ее патриотическое сердце дрогнуло, и она, договорившись с невесткой, взяла Людвика под свою опеку. Ее единственная дочь была чуть придурковатой, и Людвик своими талантами всегда возбуждал в ней зависть. Однако она и ее муж стали не только оказывать племяннику денежную поддержку, но и ежедневно приглашать его в дом. Его представляли городскому бомонду, что собирался у них. Людвику приходилось без конца выражать им свою благодарность, ибо от их поддержки зависела его учеба.
При этом он любил их как собака палку. Фамилия их была Коутецкие, ставшая с тех пор у нас нарицательной для всех спесивцев. Строитель Коутецкий был меценатом. Скупал множество картин у пейзажистов нашего края. Но это был сплошной кич, не приведи Боже. Пани Коутецкая останавливалась перед картиной, рассказывал Людвик, и восторженно вздыхала: «О, какая перспектива!» Они судили о картине исключительно по тому, как на ней изображалась перспектива.
На невестку Коутецкая смотрела свысока. Она не могла простить брату, что тот не сделал хорошей партии. И даже после его ареста не изменила к ней отношения. Пушечное жерло своей благотворительности она нацелила исключительно на одного Людвика. Видела в нем продолжателя своего рода и мечтала усыновить его. Существование невестки рассматривала как досадную помеху. Ни разу даже не пригласила ее к себе в дом. Людвик, видя это, скрежетал зубами. И часто еле сдерживал себя. Но мать всякий раз слезно умоляла его быть разумным и выказывать Коутецким благодарность.
Тем охотнее Людвик ходил к нам. Мы были словно двойняшки. Отец любил его едва ли не больше меня. Гордился, что Людвик взахлеб глотает его библиотеку и знает каждую книжку. Когда я стал принимать участие в студенческом джазе, Людвик захотел быть там со мной. Купил в комиссионке дешевый кларнет и за короткий срок научился вполне пристойно играть. Играли мы в джазе вместе и вместе пошли в капеллу с цимбалами.
В конце войны выходила замуж дочь Коутецких. И мадам Коутецкая решила устроить свадьбу со всей пышностью: пусть за женихом и невестой будет пять пар подружек и дружек. Обязала быть дружкой и Людвика и определила его в пару с одиннадцатилетней дочкой местного аптекаря. Людвик тогда потерял всякое чувство юмора. Злился, что должен разыгрывать шута в балагане этой чванливой свадьбы. Он хотел, чтобы его считали взрослым, и сгорал от стыда, когда ему пришлось подставить руку одиннадцатилетнему заморышу. Бесился, что Коутецкие демонстрируют его как свидетельство своей благотворительности. Бесился, что вынужден при обряде целовать обслюнявленный крест. Вечером он улизнул со свадебного пиршества и прибежал к нам в задний зал трактира. Мы играли, попивали и потешались над ним. Он разозлился и объявил, что ненавидит мещан. Потом проклял церковный обряд, сказал, что плюет на церковь и что порвет с ней.
Тогда мы не восприняли его слов серьезно, но вскоре после войны Людвик действительно так и сделал. И Коутецких тем самым смертельно оскорбил. Но его это мало волновало. Он с радостью распрощался с ними. Начал неведомо почему симпатизировать коммунистам. Ходил на лекции, которые они устраивали. Покупал книжки, которые они издавали. Наш край был сплошь католический, а гимназия — в особенности. И все-таки мы готовы были простить Людвику его коммунистические безрассудства. Мы признавали его превосходство.
В сорок седьмом нам вручили аттестаты об окончании гимназии. А осенью мы разбрелись по свету. Людвик поехал учиться в Прагу. Я — в Брно. Мы оба оставили дома двух одиноких родителей. Людвик — мать, я — отца. Брно от нас, к счастью, не более двух часов поездом. Но Людвика после окончания гимназии я целый год не видал.
Да, это был именно сорок восьмой год. Вся жизнь пошла кувырком.
Когда на каникулах к нам в кружок пришел Людвик, мы слегка растерялись. В февральском перевороте мы видели наступление террора. Людвик принес кларнет, но он не понадобился ему. Всю ночь напролет мы проговорили.
Тогда ли начался разлад между нами? Думаю, нет. В ту ночь Людвик, пожалуй, целиком завладел моими мыслями. Он, по возможности, уклонялся от споров о политике и говорил о нашем кружке. Говорил, что мы должны осмыслить нашу работу с большим размахом, чем прежде. Какой толк, дескать, лишь воскрешать утраченное прошлое. Кто оглядывается назад, кончает как Лотова жена.
Так что же нам теперь делать? — забрасывали мы его вопросами.
Разумеется, отвечал он, как зеницу ока надо беречь наследие народного искусства, но этого недостаточно. Настало новое время. Для нашей работы открываются широкие горизонты. Наш долг — вытеснять из всеобщей музыкальной культуры повседневности пустые песенки и шлягеры, бездуховный кич, которым мещане кормили народ. Им на смену должно прийти настоящее, подлинное искусство народа, которое составит основу современного стиля жизни и искусства.
Занятна! Однако то, что Людвик говорил, напоминало старую утопию самых консервативных моравских патриотов. Те всегда бунтовали против безбожной испорченности городской культуры. В мелодиях чарльстона им слышалась сатанинская свирель. Но что с того! Тем понятнее звучали для нас слова Людвика.
Впрочем, его дальнейшие рассуждения казались уже оригинальнее. Он повел речь о джазе. Джаз вырос из народной негритянской музыки и завладел всем западным миром. Оставим, говорил он, в стороне факт, что джаз постепенно стал коммерческим товаром. Для нас он может служить вдохновляющим доказательством, что народная музыка обладает чудодейственной силой, что из нее может вырасти всеобщий музыкальный стиль эпохи. Мы слушали Людвика, и к нашему восторгу постепенно, примешивалась неприязнь. Отталкивала нас его уверенность» Он держался точно так. же, как и все тогдашние коммунисты. Словно заключил тайный договор с самим будущим и правомочен был действовать от его имени. Он вызывал у нас антипатию, пожалуй, еще и потому, что стал вдруг не таким, каким мы его знали. Для нас он всегда был корешем и зубоскалом. Сейчас же он говорил с пафосом и не стыдился своей высокопарности. И, конечно, отталкивал, нас еще и тем, что так естественно, без всяких колебаний, связывал судьбу нашей капеллы с судьбой коммунистической партии, хотя никто из нас в ней не состоял.
Но, с другой стороны, его слова нас привлекали. Идеи его отвечали нашим самым сокровенным мечтам. И неожиданно придавали нашему делу поистине историческую значимость. Они слишком льстили нашей любви к моравской песне., чтобы мы могли их отвергнуть. А лично я вдвойне не мог. Я любил Людвика, Но любил и отца, который посылал к черту всех коммунистов, Людвиковы слова перекидывали через эту пропасть мост.
Я называю его про себя Крысоловом. Именно так и было. Стоило ему заиграть на флейте, как мы сразу к нему валом валили. Там, где его идеи были слишком расплывчаты, мы кидались ему на помощь. Вспоминаю и свои собственные рассуждения. Я говорил о европейской музыке, о том, как она развивалась со времен барокко. После импрессионизма она уже устала сама от себя, у нее не стало живительных соков ни для сонат и симфоний, ни для шлягеров. Поэтому такое чудодейственное влияние оказал на нее джаз. Из его тысячелетних корней она начала жадно вбирать в себя свежие соки. Джаз заворожил не только европейские кабачки и танцевальные залы. Он заворожил и Стравинского, Онеггера, Мийо, Мартину — их сочинения жадно вбирали его ритмы. Однако не так-то все просто! В то же время, а точнее, еще десятилетием раньше, в жилы европейской музыки влила свою свежую, неусталую кровь и восточноевропейская народная музыка. И в ней черпали вдохновение молодой Стравинский, Яначек, Барток и Энеску! Таким образом, уже само развитие европейской музыки уравновесило влияние восточноевропейской музыки и джаза. Их вклад в формирование современной серьезной музыки двадцатого века был равноценным. Лишь с музыкой широких слоев дело обстояло иначе. На нее народная музыка Восточной Европы почти не оказала влияния. Здесь безраздельно властвовал джаз. И, стало быть, этим и определяется наша задача. Hiс Rhodus, hiс salta. Здесь Родос, здесь и прыгай.
Да, это так, соглашался он с нами. В корнях нашей народной музыки сокрыта такая же сила, что и в корнях джаза. У джаза своя, совершенно особая мелодика, в которой постоянно ощутима исконная шестизвуковая гамма старинных негритянских песен. Но и наша народная песня имеет своеобразную мелодику, тонально даже более богатую. У джаза оригинальная ритмика, чья фантастическая сложность выросла на тысячелетней культуре африканских барабанщиков и тамтамистов. Но и наша музыка ритмически невероятно самобытна. Наконец, джаз рождается на принципах импровизации. Но и поразительная сыгранность народных музыкантов, ничего не ведающих о нотах, основывается на импровизации.
Лишь одно разнит нас с джазом. Джаз быстро развивается и меняется. Его стиль в движении. Ведь как