Взгляд Лориных опухших глаз обвиняет сестру в жестокости, непонимании и холодности. В то время как Аньес говорит, Лора отступает от нее к середине комнаты, где стоит Поль, как бы выказывая этим отступательным движением изумленный страх перед несправедливым наскоком сестры.
Оказавшись шагах в двух от Поля, она остановилась и повторила:
— Ты не знаешь, что такое любовь. Аньес прошла вперед и заняла Лорино место у камина. Она сказала:
— Я понимаю, что такое любовь. В любви самое главное тот, кого мы любим. Речь о нем и ни о чем более. И я спрашиваю, что значит любовь для того, кто не способен ничего видеть, кроме самого себя. Иначе говоря, что понимает под словом «любовь» абсолютно эгоцентричная женщина.
— Спрашивать, что такое любовь, не имеет никакого смысла, моя дорогая сестра, — сказала Лора. — Ты либо испытала любовь, либо не испытала. Любовь — это любовь, и ничего больше о ней не скажешь. Это крылья, которые бьются в моей груди и толкают меня к поступкам, кажущимся тебе безрассудными. И это именно то, чего с тобой никогда не бывало. Ты сказала, что я не способна никого видеть, кроме себя. Но тебя я вижу, и вижу насквозь. Когда в последнее время ты меня уверяла в своей любви, я хорошо знала, что в твоих устах это слово лишено всякого смысла. Это была лишь хитрость. Довод, который призван был меня успокоить. Помешать мне нарушить твой покой. Я тебя знаю, моя дорогая сестра: ты всю жизнь живешь по другую сторону любви. Совершенно по другую. За пределами любви.
Обе сестры говорили о любви, впиваясь друг в друга копями ненависти. И мужчина, присутствовавший при этом, впадал в отчаяние. Ему хотелось что-то сказать, что смягчило бы невыносимое напряжение:
— Мы все трое устали. Расстроены. Хорошо бы нам всем куда-нибудь уехать и забыть о Бернаре.
Но Бернар был уже давно забыт, и вмешательство Поля способствовало лишь тому, что словесный поединок сестер сменился молчанием, в котором не было ни грана сочувствия, ни единого примиряющего воспоминания, ни малейшего осознания кровных уз или семейного единогласия.
Попытаемся охватить взором всю сцену целиком: вправо, опершись о камин, стояла Аньес; посреди комнаты, повернувшись лицом к сестре, стояла Лора, а в двух шагах слева от нее — Поль. И Поль сейчас махнул рукой в отчаянии оттого, что не способен воспрепятствовать ненависти, столь безрассудно вспыхнувшей между женщинами, которых он любил. Словно желая в знак протеста отойти от них как можно дальше, он пошел к книжному шкафу. Прислонившись к нему спиной, он отвернулся к окну, стараясь не смотреть на них.
Аньес заметила черные очки, положенные на полку камина, и непроизвольно протянула к ним руку. Она оглядывала их с ненавистью, словно держала в руке две почерневшие Лорины слезы. Неприязнь ко всему, что исходило от тела сестры, переполняла ее, и эти большие стеклянные слезы представлялись ей одним из его секретов.
Лора смотрела на Аньес и видела свои очки в ее руках. Этих очков вдруг стало не хватать ей. Ей нужен был щит, флер, которым она завесила бы лицо от ненависти сестры. Но при этом она не решалась сделать четыре шага в ее сторону и взять у нее из рук очки. Она боялась ее. И оттого с каким-то мазохистским исступлением отдалась уязвимой обнаженности своего лица, на котором были отпечатаны все следы ее страданий. Она хорошо знала, что Аньес не выносит ее тела, ее разговоров о теле, о семи килограммах, которые она потеряла, знала это интуитивно, чутьем и, наверное, именно потому, из протеста, хотела в эту минуту быть как нельзя более телом, покинутым, отброшенным телом. Это тело она хотела положить посреди гостиной и оставить его. Оставить лежать здесь неподвижным и тяжелым грузом. А если бы оно стало мешать им, принудить их взять это тело, ее тело, один за руки, другой за ноги, и вынести его из дому, как выносят ночью тайно на улицу негодные старые матрацы.
Аньес стояла у камина и держала в руке черные очки. Лора была посреди гостиной, но вот она уже начала маленькими шажками пятиться от сестры. Потом она сделала еще один, последний шаг назад, и ее тело спиной вплотную прижалось к Полю, совсем вплотную, ибо за Полем был книжный шкаф и он никуда не мог отступить. Лора отвела руки назад и крепко прижала обе ладони к бедрам Поля. И, откинув голову, приникла ею к его груди.
Аньес — с одной стороны комнаты, в руке — черные очки; с другой стороны напротив нее, вдалеке, как недвижная скульптура, стоит Лора, прильнувшая к Полю. Они оба застыли, словно каменные. Никто не произносит ни звука. И лишь минуту спустя Аньес разнимает указательный и большой пальцы, и черные очки, этот символ сестринской печали, эта метаморфическая слеза, падают на каменные плитки у камина и разбиваются вдребезги.
Часть 4. Hоmо Sentimentalis
На вечном суде, творимом над Гёте, прозвучало бесчисленное множество обвинительных речей и показаний по делу «Беттина». Дабы не утомить читателя перечнем пустяков, приведу лишь три свидетельства, которые кажутся мне важнейшими.
Во-первых: свидетельство Райнера Марии Рильке, самого крупного после Гёте немецкого поэта.
Во-вторых: свидетельство Ромена Роллана, в двадцатые-тридцатые годы одного из самых читаемых романистов от Урала до Атлантики, пользовавшегося к тому же высоким авторитетом прогрессиста, антифашиста, гуманиста, пацифиста и друга революции.
В-третьих: свидетельство поэта Поля Элюара, блистательного представителя так называемого авангарда, певца любви, или, скажем его словами, певца любви-поэзии, ибо эти два понятия (как свидетельствует о том один из самых его прекрасных сборников стихов «L'amour la poesie») сливались у него воедино.
В качестве свидетеля, вызванного на вечный суд, Рильке пользуется в точности теми же словами, какие он написал в своей самой знаменитой книге прозы, изданной в 1910 году, «Записки Мальте Лауридса Бригге», где обращает к Беттине эту длинную апострофу:
«Возможно ли, что доныне все еще не твердят о твоей любви? Случилось ли с той поры что-либо более примечательное? Что их занимает? Сама-то ты знала цену своей любви, ты говорила о ней величайшему поэту, чтобы он очеловечил ее, ибо любовь эта была еще стихией. Но он, когда писал тебе, разубеждал людей в ней. Все читали его ответы и верят им больше, потому что поэт им понятнее природы. Но возможно, когда-нибудь обнаружится, что здесь-то и был предел его величия. Эта любящая (diese Liebende) была ему поручена (auferlegt), а он не постиг ее (er hat
Свидетельство Ромена Роллана касается отношений между Гёте, Бетховеном и Беттиной. Романист подробно излагает их в своем сочинении «Гёте и Бетховен», изданном в Париже в 1930 году. Хотя он тонко оттеняет свою точку зрения, однако совсем не утаивает, что наибольшую симпатию питает к Беттине: он толкует события примерно так же, как и она. Он не отказывает Гёте в величии, но его удручает политическая и эстетическая осторожность, столь мало приличествующая гениям. А Христиана? Ах, о ней лучше и не говорить, это «nullitй d'esprit», духовное ничтожество.
Эта точка зрения выражена, повторяю еще раз, с тонкостью и чувством меры. Эпигоны всегда радикальнее, чем их вдохновители. Читаю, например, весьма обстоятельную французскую биографию Бетховена, изданную в шестидесятые годы. Там уже прямо говорится о «трусости» Гёте, о его «сервилизме», о его «старческом страхе перед всем новым в литературе и эстетике» и так далее. Беттина же, напротив, наделена «прозорливостью и даром ясновидения, которые придают ей чуть ли не масштабы гения». А Христиана, как всегда, не что иное, как жалкая «volumineuse йpouse», объемистая супруга.
Рильке и Роллан, пусть и принимают сторону Беттины, говорят о Гёте с почтением. В эссе «Тропинки и дороги поэзии» Поль Элюар, подлинный Сен-Жюст любви- поэзии (он написал его, да будем к нему справедливы,, в худшую пору своего поэтического пути, в 1949 году, когда был восторженным приверженцем Сталина), находит слова много жестче: «Гёте в своем дневнике