«Команде петь песни и веселиться!»
Это он нас взбадривает, чтобы мы, так сказать, были бравыми, а не вешали носы, вроде твоего сына.
Подошел он ко мне сегодня утром и спрашивает: «Ну как, Ручьев, осваиваетесь?» Я иронически улыбнулся. «Ничего, привыкнете, домой не захочется». Ты понимаешь, домой не захочется!
Но я все выдержу, пожалуйста, ма, не беспокойся за своего сына. Во всяком случае до момента, пока меня переведут в Москву или хотя бы куда-нибудь поблизости.
Ребята говорят, что там, куда мы едем (ты понимаешь, конечно, что я не смогу сообщить куда), очень тяжелые условия. Письма идут месяцами, звонить нельзя, цивилизации никакой. А вот если служить в Москве, то можно даже ночевать дома, а уж воскресенье проводи как хочешь. Представляешь, ма, как будто я и не уезжал, все время с тобой, возможно, даже удастся поступить на заочный.
Как отец? Ты ему не рассказывай, о чем пишу. Так, в общих чертах. Зачем вам обоим расстраиваться.
В конце концов, ведь ничего сделать нельзя. Разве что тебе удастся поговорить, как ты хотела, с Николаем Федотовичем — ты была уже у него на приеме? Ила с генералом Русановым — говорят, он все может. Ты выясни. Мне сказали, что его адъютант, Сулгунцев, помешан на театре, вернее, его жена. Может, ты просто будешь им билеты посылать? В общем, смотри. И еще Анну Павловну попроси — помнишь, она тогда говорила, что у нее причесывается дочка какого-то босса из военторга. Ну, все пока, дорогая ма, поцелуй папу. Не расстраивайся. Все будет о’кей.
Добрый вечер, Эл!
Мы простились четыре дня назад, а кажется, что прошла вечность.
Я не перестаю думать о тебе. Однообразно стучат колеса… Я отложил свой автомат и мечтаю. Я не замечаю суровых неудобств военных будней. Мне не жестка каска под головой и не тяжела граната у пояса. Мои солдаты спят — меня уже назначили командиром отделения. А ко мне сон не приходит. Только что наш командир, майор, советовался со мной насчет спортивных дел. Вообще я сразу занял здесь особое место. Честно говоря, не знаю почему. Но как-то так получилось, что ребята признали меня старшим, а начальство то и дело вступает со мною в контакт.
Я ничего не могу тебе сказать, ты сама понимаешь, но часть, с которую нас направляют, видимо, особая. Поэтому, если я надолго умолкну — не удивляйся. Ну, а если навсегда — не печалься, Эл. Ты красивая, тебя будут многие любить. Но мне бы хотелось, чтоб ты, пусть в самом далеком уголке сердца, сохранила навсегда воспоминание обо мне…
Я начал писать тебе очередные стихи, Посылаю первую строфу.
Ну как? Тебе ведь нравились мои стихи или пока я нравился сам? Ты знаешь, если разлюбишь, пожалуйста, сожги их к черту. Мне невыносима мысль, что ты когда-нибудь будешь читать их и посмеиваться. Впрочем, читай. Они не так уж плохи. Недаром Анна Павловна говорит про меня: «Наш Евтушончик».
Эл, я хочу, чтобы ты писала мне почаще. Я знаю, ты не великий любитель эпистолярного жанра. Но, пожалуйста, пиши, пока помнишь…
Кончаю письмо. Как кореши? Как дамы? Всем привет. На вечерках не забудьте ставить рюмку для меня и провозглашать: «За тех, кто вдалеке!»
Позвони моим старче и спроси как будто между прочим, не переводят ли меня поближе к дому.
Целую тебя.
Глава III
Ни один, даже самый впечатлительный новобранец из тех, что приближались в грохочущем поезде к конечному пункту своего путешествия, не волновался сегодня так, как генерал-майор Ладейников, командир дивизии. Уже сколько лет прошло, а он так и не научился преодолевать в этот день волнение.
Казалось бы, какие к тому причины?
Ну раскроются ворота, войдет в них колонна запыленных, пахнущих по?том парней с мешками и чемоданчиками, озираясь по сторонам, кто растерянно, кто с любопытством, кто неуверенно, а кто и по- хозяйски.
Пройдут традиционный церемониал и рассеются по своим взводам и ротам. И превратятся в людскую массу, которая именуется дивизией. Станут как бы одним человеком, жизнью и судьбой, радостями и печалями которого единолично распоряжается он, Ладейников.
Но в том-то и дело, что прошедший всю войну, и горькие, и славные ее дни, не один десяток лет командовавший подразделениями и частями, Ладейников никогда не признавал дивизию за одного человека.
Нет, дивизия — он это хорошо знал — это тысячи людей, среди которых не было двух одинаковых, И каждый из этих запыленных, волнующихся парней проносил через ворота вместе со своим мешком или чемоданчиком целый мир — мир воспоминаний и представлений, привычек и желаний, достоинств и пороков; мир друзей, близких, любимых; мир сожалений и мечтаний.
Здесь, за железными фигурными воротами, всем им предстояло столкнуться с новыми гранями жизни, многое приобрести, со многим расстаться, быть может, так измениться, что те, кого они оставили где-то далеко, и не узнают их совсем через два года.
Пройдет какое-то время, каждый пойдет своим путем — путей тех тысячи, — и кто знает, не будет ли иной через много лет в генеральских погонах расхаживать по кабинету и так же, как сегодня он, Ладейников, волноваться, ожидая новое пополнение своей дивизии.
Угадать, кто кем хочет стать и кем станет, помочь в выборе пути, помимо всего другого, тоже обязанность армии, а значит, и Ладейникова, и подчиненных ему офицеров..
Ох, какая почетная, но трудная обязанность. Вот потому и волнение.
Раздался короткий энергичный стук в дверь, и почти сразу же вошел полковник Николаев, начальник политотдела.
Коренастый, большеголовый, он быстрым шагом приблизился к Ладейникову и доложил:
— Все готово, товарищ генерал. Через двадцать минут будут на месте.
Потом сильным движением пожал протянутую руку.
— Ну что, пойдемте, Василий Федотович?
— Пойдемте. Николай Николаевич. — Ладейников поправил китель, бросил взгляд на ботинки, проверяя их блеск, и направился, к двери.
Можно было подумать, что он идет на доклад к министру, а не на привычное мероприятие — принимать пополнение.