вновь.
А вот когда стукоток тяпок в избе утих, когда кадки, полные готовой капусты, бабушка и тетка Анна, кряхтя и охая, спустили по широкой доске в голбец, когда за вечерним самоваром тетка Анна сказала: «До ночи надо успеть корову подоить, домой нам пора!» — то я шибко заскучал.
И когда обе гостьи, большая и маленькая, в самом деле засобирались, когда бабушка пошла их провожать, то отправился на проводы я тоже.
На ходу бабушка с Анной опять все разговаривали, а я молчал, молчала и Настя.
У старой, прощальной березы бабушка с Анной поцеловались, а я, глядя на это целование, отвернулся. И когда поднял глаза, то увидел Анну и Настю уже на той, уходящей в пустое поле дороге.
И тогда во мне опять так и пронеслось все то, что сегодня было, все то, что говорила Настя. Я мигом сорвал с головы шапку, замахал этой шапкой, закричал что есть голоса:
— Колесом дорога! Колесом дорога!
Настя оглянулась, подняла руку. И до меня издали по осеннему холодному воздуху долетело ответное, тоненькое:
— Колесом! Колесом! Все, все вернется ко-ле-си-ком!
ОГОНЕК
Я и подростком-школьником, когда жил в станционном поселке у мамы, по-прежнему любил бегать к бабушке, в ее деревеньку залесную.
Дорога туда звалась у нас Большой. Вдоль нее стройные столбы со звонкими проводами, с белыми чашечками, да и сама вся дорога, особенно в пору летнюю, не скучна. Топаешь, бывало, жарким бором, в нем сладкий запах земляники, сoсны, как парусные мачты и за соснами овраг с холодным ключиком. Из ключика напьешься, из оврага вынырнешь: впереди синь полей, встречные деревни — через них шагать совсем весело.
Случалось, не успею к первой избе подойти, а там вдруг за алою геранью в окошке возникнет озороватая девчонка, да и состроит мне рожицу. Я отвечу ей тем же, — вместе рассмеемся.
А в огородцах полют грядки женщины. Той, что вблизи, я, как учила бабушка, кланяюсь: «Здравствуйте!» Женщина улыбается, краем испачканной в земле ладони поправляет платок, волосы, мне вослед глядит, хвалит: «Экий мальчик хороший! Экий ласковый!» Ну, а я и взаправду чувствую себя хорошим-расхорошим.
Еще лучше, если догонит попутный грузовичок. Шофер — шустрый, приятственный парень. Его и просить не надо. Я уже сижу, еду, покачиваюсь рядом с ним на пружинистом сиденье до самых до тех мест, где он пока не скажет: «Жаль, друг мой ситный, но вот она и — росстань!»
В общем, была та Большая дорога для меня куда как доброй, да однажды я ей изменил.
Случилось это глубокой осенью, в школьные, самые короткие и самые не интересные каникулы. На дворе холод, грязь, в поселке нашем пойти некуда и я засобирался к бабушке. Мать, конечно: «Ах! Ох!», стала пугать ненастьем, далью дороги, но и все ж уступила, и вот я — за поселком.
Там ветра студёного хлебнул, кепчонку потуже надернул, упрямо думаю: «Наговорила мне маманя страхов, а я поставлю рекорд! Доскачу до бабушки быстрей, чем летом! Большая дорога кривуляет от деревни к деревне, а есть ведь — прямушка. Правда, бывал я по ней лишь раз, да и то зимою на санях с бабушкиными односельчанами-попутчиками, но нынче-то не испугаюсь махануть и в одиночку!»
И — «маханул»! Большая дорога, с уныло гудящими теперь на осеннем ветру столбами, оставлена — я на прямушке. Идет она пустым полем к далекому, серому лесу. По коленям нахлестывает мокрая трава, в сапогах сразу—хлюп да хлюп… Но мне даже нравится, что здешний путь почти не наезжен, не нахожен. Я теперь, почти как в любимых мною приключенческих книжках, одинокий герой-путешественник, покоритель пространства!
Бодро вступаю и в лесной прогал. Там тоже хмуро, сыро, полусумрачно. Меж черных елок рдеет крупная, сочная брусника, но и она не завлекает меня. Я тороплюсь, тороплюсь. В зимнюю-то на санях поездку я все подремывал под уютным тулупом, и теперь не помню, насколько путь через ельник долог. Знаю лишь: где-то за ним луга сенокосные, а там и деревенька бабушки.
Там-то она там, да вот иду-иду, а лугов не видать. Я неизвестно сколько времени шагаю, от усталости спотыкаюсь даже, а конца леса все нет. А если чему и близок конец, так это тусклому, короткому денечку и моей отваге мимолетной.
Сумерки заполняют путевую просеку прямо на глазах. Лохматые елки сливаются в одну угрюмую массу. Мысли мои все тревожней, и вот — оглушительный взрыв! По лицу ветер, мимо несется что-то летучее, гремучее, я сам так кидаюсь подальше от этого места, что не чую, откуда ноги опять взялись.
Лишь соображаю потом: была это всего-навсего лесная курица-тетеря, я ее сшугнул с ночёвки.
Но тут и лес кончился как-то враз. И стою я, держусь за сердчишко, отдышиваюсь, да и опять без радости. В лугах моя дорога-прямушка — уже не прямушка. Рассыпается она по скошенной луговине на отдельные, еле заметные колесные следы, и во мгле все быстрее чернеющей ночи, куда ведет каждый след, не видно.
Побрел я ходом первым — уперся в громоздкие стога, за ними колея пропала совсем.
Двинулся ходом другим — угодил в низину-мочажину, начерпал полные сапоги, а дальше опять, куда ни ткнусь, островерхие клaди сена.
Плутал так впотьмах, плутал, уселся под черный стог, воду из сапогов вылил, горько думаю: «Что делать?»
Думал долго, да лишь озяб. Более того, в сумрачном, в стылом воздухе начали пролетывать, хлестать по озяблому лицу белые, снеговые крупинки, и, в поисках хоть какого-нито укрытия, поплелся я вкруг стога.
И чуть за него завернул, чуть только голову поднял, так и вскричал криком:
— Деревня! Моя деревенька! Огонечки!
Как я их раньше-то, кружась меж стогов, проморгал — не знаю, но теперь сквозь туманную мглу ночных лугов так туда и ринулся.
Но вот бегу к огонькам, бегу, а они — гаснут… В деревнях ведь встают рано, да рано и спать ложатся, и я что есть сил мчусь, падаю, встаю, огоньки тревожно считаю: «Было семь, стало четыре… Было три, стало два… А вот и остался один-единственный… Миленький, пожалуйста, потерпи! Миленький, не погасни! Помоги мне, выручи!»
Рвусь я вперед, шлепаю, бурлю по лужам, а последний, один одинешенький огонек протягивает и протягивает мне золотистую, спасительную ниточку. И вот я на высоком, на твердом месте, на широко наезженной, даже в ночи приметной колее. Передо мною знакомый деревенский проулок, а огонек тот горит на окошке у моей бабушки родной.
Ввалился я к ней в избу из сил самых последних, на мне лица нет и сухой нитки нет. Бабушка ахает суетится, переодевает меня в чистое, в теплое, спешит наладить самовар и все руками всплескивает:
— Ну зачем тебя мимо доброй-то дороги понесло?
Я сам тут плечами недоуменно жму, конфузно ежусь:
— Хотел к тебе, бабушка, проскочить попрямей да как можно поскорей…
Бабушка так тут и толканула меня в лоб ладошкой:
— Глупый! Где скоро, там не споро! А напрямую одни вороны летают, да вот дома не ночуют! Не ночевать дома, бедовать бы и тебе, не вспомни я про твои каникулы, не подскажи мне сердце выставить на окошко лампу, свет…
И бабушка опять было хотела не то подшлепнуть меня, не то погладить. Но я ее руку — большую,