седьмого мы получали по черпаку горячей водички с пшеном. Затем строились парами, и старик, которого мы все называли Садовником, вел на огороды.
Каждому давалась полоса картошки или капусты. Огороды были бесконечные, солнце пекло. Я халтурил: присыпал землей сорняки, – хотя Садовник иногда шел по нашим следам, разгребал землю, и тогда давал по шее. Зато я часто кончал свою полосу первым и мог передохнуть на меже.
Днем был получасовой обеденный перерыв, черпак супа. Затем работали до восьми вечера, итого тринадцать часов. Уставал зверски, иногда (солнце напекало) падал.
Но было и счастье – когда ставили на помидоры. Они были еще зеленые, твердые, но мы накидывались на них, как саранча. Вокруг были роскошные фруктовые сады, но нас водили только строем, ни шагу в сторону, и на яблоки мы только поглядывали. Фрукты – для людей высшего сорта.
Шеф-немец затеял строительство крольчатника, и сюда пригнали из Дарницы десяток военнопленных. Трава на территории санатория была высокая, густая, с ромашками, и они упали в нее на коленки, выбирая самые вкусные стебли, они упивались, блаженствовали, пасясь на этой траве.
Мы таскали им окурки и сами, сев в кружок, учились курить. Мне это понравилось, я стал курить, как заправский рабочий, потому что какой же рабочий не курит?
Я рассказал деду про Садовника, и он закричал:
«Так я же его знаю, это мой друг, скажу, чтоб он тебя не бил». На следующий день, построив нас, Садовник спросил: «Кто тут Анатолий Кузнецов?» Я шагнул вперед. «Подойдите еще двое, вы переводитесь на более легкую работу».
Он послал нас собирать липовый цвет. А нашего брата хлебом не корми, пошли только лазить по деревьям. Липы в парке «Кинь грусть» – огромнейшие, двухсотлетние, может быть, они видели самоё императрицу Екатерину II, которая, по преданию, заезжала в этот парк с Потемкиным, который почему-то хандрил, и сказала ему: «Взгляни, как хорошо. Кинь грусть!»
Лучшие цветы у лип на верхушках, на самых концах веток, достать не просто. У каждого из нас была норма. Садовник принимал по весу, и если не хватало, лишал супу, так мы уж старались, и я забирался на такие верхотуры, что хоть вниз не смотри. И вот однажды обломился я вместе с верхушкой и полетел с огромной высоты.
Почему я жив? Так везет же! По пути встретились густые ветви, принявшие меня, как гамак, я было совсем прошел сквозь них, но успел ухватиться руками, поболтался, как обезьяна, и вот он я, как огурчик, полез опять любить труд.
Так в двенадцать с половиной лет началась моя официальная трудовая деятельность, чтобы я не рос в этом мире чрезмерным умником, чтобы не доставлял беспокойства тем, кто за меня всё продумал и определил моё место до скончания веков.
ЗАЦВЕЛА КАРТОШКА
Трамвай № 12 прежде ходил в Пущу-Водицу около часа в один конец и почти всё лесом. А едет он быстро, этаким экспрессом несясь по бесконечному туннелю соснового бора, и ветки орешника хлещут по окнам.
Чтобы пройти этот путь по шпалам, нам с дедом понадобился почти целый день. Рельсы были ржавые, между шпалами буйно росла трава, качались головки ромашек и васильков.
Иногда навстречу попадались расстроенные люди и говорили:
– Не ходите, у детского санатория всё отбирают.
И правда, у детского туберкулезного санатория сидели под сосной трое полицаев; рядом высилась кучка узелков, бидончиков. И здесь установили свой грабительский пост. Все дороги на Киев были перекрыты, грабеж вполне узаконенный.
Давным-давно дед поработал и на мельнице в Пуще-Водице, тут проходила его молодость, тут они с бабкой жили первое время после женитьбы, и дед хорошо знал окрестности.
– Вот холеры проклятые, – сказал он озабоченно, – но я знаю тропинки, на обратном пути мы их лесом обойдем.
А ноги у нас здорово гудели, когда мы к вечеру добрались до четырнадцатой линии. Там есть пруд с плотиной, и у плотины торчали еще почерневшие сваи, на которых некогда стояла мельница; дед задержался и задумчиво посмотрел на них.
В мешках за плечами мы несли на обмен бабкины вещи: юбки, кофты, высокие ботинки со шнурками.
Мы ночевали в пустом сарае за прудом, у старого лесника, еще помнившего деда. Вышли на рассвете по росе и еще один день топали глухими лесными дорогами и совсем свалились от усталости и голода, когда показались река Ирпень и деревня с таким же названием.
Стали мы ходить от хаты к хате, стучали, будоражили собак.
Кое-как набрали мы две торбы кукурузы, фасоли и муки. Обратный путь мне не забыть до самой смерти.
Шли мы медленно и тяжко, через каждые полкилометра садились отдыхать, только размеренно задремлю – дед вздыхает: «Давай еще немножко». Упрямо он нес, стонал, охал и иногда падал: как-никак ему было семьдесят два года, да еще после всех этих голодух и болезней. Надо было перейти речку по кладкам, это были качающиеся жерди высоко над водой. Я храбро перебежал, а дед остановился – и никак. Я перенес ему мешок, а дед долго, испуганно цепляясь за меня и за жерди, перелезал на четвереньках. Кто бы взглянул – помер со смеху.
Ночевали в стоге сена. Утром спину, руки и ноги здорово ломило и жгло. Опять поперли, всё чаще садились; подниматься же – ну никаких сил: ты встаешь, а тело не встает, а мешок кажется набит булыжниками.
А вокруг леса, леса, иногда прогалины у хуторов с буйно цветущей картошкой, я видел это, как сквозь туман.
Помня грабительский КП у санатория, дед решил обходить Пущу-Водицу с запада, и мы вышли на какую-то твердую лесную дорогу. Вдруг сзади послышался мотор, и, обдав нас пылью, проехал грузовик с двумя немцами в кабине. Он резко затормозил, шофер высунулся и смотрел, как мы подходим. Сердце у меня упало.
– Битте, – сказал шофер, указывая на кузов. – Ехать-ехать!
Было не похоже, чтобы он собирался грабить. Что ж, была не была, мы залезли, машина помчалась по дороге. Я подставил ветру лицо и наслаждался, отдыхая. И так мы проехали столько, сколько не прошли бы пешком и до ночи. Показался город, мы поняли, что объезжаем его с запада, минуя Куреневку.
Дед забарабанил в кабину. Машина остановилась среди поля. Мы слезли, дед протянул узелок муки – плату за проезд. Шофер посмотрел на нас, качнул головой:
– Нэт. Стареньки, маленьки. Нэт.
Мы стояли, не веря. Шофер усмехнулся и тронул.