Вздымая пыль, подлетела угловатая, квадратная и хищная машина, лихо развернулась (мы с дедом жадно смотрели), и такие же
– Да-а... – сказал потрясенный дед и перекрестился широко; –
Не весьма охотно поплелся я к окопу. Там мама подавала из темной дыры узлы, чемоданы, табуретки, бабка принимала и складывала в кучу, а я стал носить.
Столько раз за последнее время мы это дело повторяли: в окоп, из окопа, вниз, вверх, хоть бы было что порядочное прятать, а то ж одни шмотки на шмотках, какой-то кожух царских времен, в заплатах, молью съеденный,
Из-за забора высунулась голова второго моего друга жизни – Шурки Мацы. Делая огромные глаза, он закричал:
– По трамвайной линии немцы идут! Пошли!
И меня как ветром сдуло.
Вся
У каждой машины есть лицо, она смотрит на мир своими фарами безразлично, или сердито, или жалобно, или удивленно. Так вот эти, как и первая, что увезла пушку, смотрели хищно. Отродясь я не видел таких автомобилей, и мне казалось, что они очень мощные, они заполнили улицу ревом и дымом.
Кузова некоторых грузовиков представляли собой целые маленькие квартиры, с койками, привинченными столами.
Немцы выглядывали из машин, прогуливались по улице – чисто выбритые, свежие и очень веселые.
Доселе нами невиданные, огромнейшие, огненно-рыжие кони-тяжеловозы, с гривами соломенного цвета, медлительно и важно ступая мохнатыми ногами, запряженные шестерками, тянули орудия, будто играючи. Наши малорослые русские лошаденки,
В ослепительных белых и черных лимузинах ехали, весело беседуя, офицеры в высоких картузах с серебром. У нас с Шуркой разбежались глаза и захватило дыхание. Мы отважились перебежать улицу. Тротуар быстро наполнялся,
А у немцев, почти у всех, были книжечки-разговорники, они листали их и кричали девушкам на тротуаре:
– Панэнка, дэвушка! Болшовик – конэц. Украйна !
– Украина, –
– Йа, йа! У-край-ина! Ходит гулят шпацирен битте!
От Бондарского переулка образовалось какое-то движение: видно было, как торжественно плывут головы, и вышла процессия стариков и старух.
Передний старик, с полотенцем через плечо, нес на подносе круглый украинский хлеб с солонкой на нем. Толпа повалила на зрелище, затолкались.
Старики опоздали и растерялись: кому вручать?
Передний двинулся к ближайшему белому лимузину, откуда, улыбаясь, смотрели офицеры, и с поклоном подал поднос. Мы с Шуркой потеряли друг друга. Я изо всех сил пытался протиснуться. Там что-то говорили, грохнул смех, задние спрашивали: «Что он сказал? Что он сказал?» – но колонна двинулась дальше, я только увидел, как в проезжающем автомобиле офицер передавал хлеб с полотенцем на заднее сиденье.
Вокруг стали говорить, что где-то тут немцы кричали: «Масло, булки!» – и сбросили прямо на трамвайную линию ящик с маслом и корзины с булками – бери, мол, кто хочешь. Я заметался, пытаясь понять, где это, и побежал к мосту над Вышгородской улицей.
У моста масла и булок не оказалось, но был пожар. Угловой кирпичный дом горел спокойно и лениво, подожженный влетевшим в окно снарядом. Забор уже свалили прямо на росшие у дома цветы, по ним топтались. Две женщины и девочка лопатами копали землю и кидали на огонь, потому что воды не было. Из толпы зевак вышел мужчина, взял палку и стал безжалостно бить стекла в окне.
Немец спрыгнул с машины, прицелился фотоаппаратом, приседал и выгибался, снимая пожар крупным и общим планом.
Мужчина полез в окно и стал подавать женщинам стулья, ящики с бельем из шкафа, вышвыривал пальто и платья, и все его хвалили, и я тоже подумал: какой молодец!
Войска продолжали тучей валить из-под моста. Ярко светило солнце, не было никакой пальбы – только рев моторов, грохот колес, голоса, смех. После долгого сидения в яме я совсем одурел от всего этого; пошатываясь, побрел домой отчитываться.
А у нас во дворе стоял серо-зеленый солдат с ружьем через плечо и с веревкой в руках – простецкий такой, с белесыми ресницами и красным лбом, равнодушно поглядывал по сторонам, а дед, жестикулируя, приглашал его в сарай:
– Тут ниц, ниц, ниц, а там, может быть, ист! Надо посмотреть, битте. Солдат неохотно поплелся в сарайчик.
– Они пленных ищут, – сказала мне бабка с крыльца.
В сарае был люк в погребок. Солдат стал показывать руками:
– Шпицки, пшицки.
Дали ему спички. Он зажег и осторожно заглянул в дыру.
– Партизан! – громко и иронически сказала бабка.
Солдат отпрыгнул, как ужаленный, вертя головой и подозрительно глядя на всех нас.
– Я смеюсь, – сказала бабка, – иди, иди, не бойся. Нет партизан.
Но солдат что-то недовольно сказал, в погреб лезть не захотел, а строго показал деду на красный домовый флаг, который мы по праздникам должны были вывешивать на воротах.
– Это.
– Да, да, – засуетился дед, взял флаг и оторвал от древка. – Марфа, скорей кинь в печку.
Пришел другой солдат, тоже с веревкой, возбужденно кликнул первого, и они побежали. Бабка поманила меня в сени.
– На, полезь на чердак, засунь там, в газету какую-нибудь заверни.
Я понял. Полез на чердак, пробрался по-пластунски в дальний угол, затискал сверток под балку, а когда, наевшись паутины, спустился, бабка стояла в воротах с Еленой Павловной и звала:
– Старый! Иди быстро, партизана ведут.
Наш краснолобый солдат вел по улице здоровенного грязного кабана, захлестнув его веревкой поперек туловища, другой подгонял хворостиной, и вокруг шли еще другие солдаты кучкой, удовлетворенно голготали.
Делая большие глаза и ахая, Елена Павловна рассказывала, что солдаты совсем не пленных ищут, а... грабят. И у Каминских взяли кабана, и кожухи тащат, а у нее заглядывали в шкаф, под кровать, сняли с