закрыл, оглянувшись, словно на спящего.
Выйдя в со вкусом обставленный, увешанный зеркалами холл, он снял со стоявшего на столике времен Екатерины Великой защищенного телефона трубку и часто и тяжело дыша неуверенно набрал номер. Оглядываясь на дверь, за которой он оставил Никитина, он нетерпеливо слушал гудки. На том конце, наконец, ответили.
– Да? – неуверенный, невнятный голос. Словно какой-то значок, который все нацепили на себя в этот день. Или словно все в один день простудились. – Да?
– Юрий, слушай...
– Петр, что происходит? Я держусь изо всех сил, только...
– Сейчас не время... он, э-э, сейчас плачет, – будто выдал доверенную ему тайну. – Слушай, Политбюро сегодня придется собирать тебе, этого не избежать...
– Это мне понятно.
– Но прежде наши люди... привези их
– Что ты говоришь? После всего, что ты ночью говорил о его состоянии?
– Вези их сюда, – повторил Диденко, чувствуя, что в голосе не хватает твердости. – Может быть, это единственное средство встряхнуть его как следует. Я с ним ничего не могу поделать: уставился в одну точку и молчит! – сглотнул, смутившись визгливых ноток в голосе. – Юрий, я
– Это самое правдивое из всего, что ты до сих пор сказал. Неужели с ним так плохо?
– Да. Словно две недели просидел в институте Сербского, разумеется, в старые времена. Время ли для шуток?
– Если уж он отпустил бразды, от этих реакционных сволочей жди всякого.
Впервые эта мысль прозвучала так резко, словно удар железа о железо. В том-то и дело, что они могут ухватиться за эту возможность, чтобы начать заваруху. И без большого труда.
– Отлично, – сухо подытожил он, – в этом случае мы сделаем все, что от нас зависит. Если все будут здесь, тогда он, может, поймет, что, несмотря на случившееся, надо... надо взять себя в руки, – и помолчав, спросил, стараясь быть помягче: – Согласен?
– Думаю, что так. Поручу 'Правде' дать некролог и краткую биографию, подчищенную. 'Известиям' тоже. Телевидение к вечеру слепит что-нибудь подобающее случаю... но ему самому вскоре тоже нужно будет что-нибудь
– Да, конечно! Значит, в одиннадцать тридцать?
– Хорошо, в одиннадцать тридцать. Пока.
Диденко бросил трубку, словно она была из раскаленного металла.
Грубоватая циничная прямота министра иностранных дел неприятно резала ухо даже в самой непринужденной обстановке. Теперь, похоже, запахло пораженчеством. Неужели они, судя по его тону, из- за смерти Ирины бредут, словно пьяные, не замечая надвигающегося кризиса? Шатаясь, лезут на середину дороги, чтобы попасть под встречный грузовик? Конечно, такого не может случиться здесь, в Москве. Но кто знает? Возможно, в мусульманских республиках... а здесь?
Обхватив длинными пальцами узкий подбородок, он стоял, грустно задумавшись, посреди холла, пока его внимание не привлек звон стекла. В стельку пьяный Никитин наливал себе еще. Вспомнив о времени, он поспешил к дверям гостиной, словно в холле уже толпились соперники.
Она курила, глядя в маленькое окошко плавучего дома на то, как санитары шумно тащат по настилу, на котором стоял дом, носилки с ее отцом, направляясь к машине 'скорой помощи'. Худое лицо Алана Обри было пепельно-серым, нос заострился и побелел, став похожим на сосульку. Она дрожала, обхватив руками грудь. Потом снова открылся лес мачт на фоне зеленых и в то же время выжженных солнцем холмов Саусалито, испещренных яркими точками домов. За водорослями в пересекающих гавань косых лучах солнца она могла разглядеть морскую выдру, спокойно разбивавшую у себя на животе раковины морского ушка. Она прислушалась, хлопнули дверцы, взревел мотор и снова, быстро удаляясь от берега, взвыла сирена. Ее опять зазнобило. Казалось, прошло много часов – и не было им конца – с тех пор, как она ждала услышать приближение сирены, склонившись над содрогающимся тучным телом отца, над внезапно опавшим серым лицом, шумно и жадно глотавшим воздух обвисшим слабым ртом.
Она выдохнула дым, словно надеясь заглушить до сих пор раздававшееся в ушах шумное дыхание отца. Под натертым деревянным полом хлюпала вода. Отвернувшись от окна, она, как всегда, сразу увидела беспорядок, оставленный не расписанной заранее, неорганизованной жизнью, и снова повернулась к меркнувшему за окном свету. Выдра виделась мелькающим расплывшимся пятном. Вой сирены затих. Воспоминание о мучительном удушье отца стало терпимым.
У него был тяжелый сердечный приступ. Врачи из службы 'скорой помощи' избегали говорить что-либо определенное. Она отрицательно покачала головой, когда у нее спросили, не хотела бы она 'поехать с предком', добавив: 'Это ненадолго, хозяйка... как хотите...', когда уже спеша выносили его в раскрытую дверь дома, завернутого в красное одеяло – красное и мертвенно-серое, шерсть и плоть.
Алан, ее невыносимый, презираемый, горячо любимый отец. По щекам катились слезы, ей было не разглядеть выдру. Окно заливал красноватый отсвет заката. Разумеется, ее психоаналитик разложил все по полочкам. 'Вы принадлежите к тем, кто добивается цели, вы раскованная, независимая женщина... вы хотите привести его в порядок, как комнату, как посуду, поставить перед ним ту же цель, что и у вас... а он достиг своей цели...'. Ей были ненавистны эта комната, Саусалито, похожий на парилку приморский округ, пышный блеск и отсутствие уверенности в будущем! Закат отражался в саксофоне, окрасил нотную бумагу и пожелтевшие клавиши пианино, к которому она теперь прислонилась. 'Вы не простили ему его жен, его образа жизни, не простили того, что его совсем не было в вашей жизни...'.
'Самоуверенный дурак', – ответила она, закуривая в кабинете этого надутого, как индюк, психоаналитика. Тот обиделся. Вспомнив об этом, она снова закурила. В большой стеклянной пепельнице с почти не видными из-под мелкого темного пепла словами 'Кистоун Корнер', оставались отцовские окурки.