Роман собран из деталей, оставшихся после Generation «П» — который, как ни крути, обозначил эпоху. Обозначить эпоху Пелевин попытался и в «Числах»: там действуют чеченцы, менты, Березовский, литературные критики, пиарщики-креативщики, телекуклы, резиновые члены, политики, китайские агенты влияния, ослиные уши, деньги, иностранные интеллектуалки, высокопоставленные мужеложцы, Путин (в виде портрета), прочие. Отображены также сложные отношения автора с издательством «Вагриус», от которого он ушёл, и с критиком Немзером, который о нём о(б)тзывался.
Некоторые реалии времени — например, конец эпохи бандитского крышевания и захват рынка силовых услуг ментовской и феесбешной крышей — переданы хорошо и со знанием деталей. Некоторые другие — например, кризис отечественного рынка эзотерических знаний, с переходом части наиболее успешных гуру к обслуживанию околополитических кругов — даны хуже, чувствуется оторванность от почвы и работа по слухам. Много гэгов и прихихика в стиле «П», хотя чувствуется лежалость и секондхэндность. В целом — читать можно, но шум времени слышен глухо, а композиция провалена напрочь.
Рассказы лучше. Есть «Один Вог», есть замечательная совершенно «Фокус-группа». Но в целом «РПЦ (мп)» надежд не оправдал. События, о котором так долго мечтали читатели, не случилось: так, что-то покапало, и всё. Лето кончилось, не начавшись. Ветер и гром сложились в какой-то пустой пук.
На этом мы с литературной, «чтивной», стороной дела и покончим. Потому что в книжке есть некие «мысли и образы» (стыдное сочетание слов, знаю, да, но здесь оно уместно), стоящие разбора. Раз уж книжку прочитали, а удовольствия не получили — давайте извлечём из неё какую-нибудь умственную или духовную пользу. Нам продали кислый лимон: сделаем же из него лимонад.
Сильная черта на втором месте.
Раскаяние исчезнет.
С точки зрения «содержащихся в книге идей» сочинение Пелевина неоригинально. Кстати, не считаю оригинальность таким уж огроменным достоинством. Иногда она несносна. Хочется, наконец, получить то, чего ожидал. В этом смысле Пелевин, что называется,
Кстати, о льдах. Очевидное сходство «Чисел» — основного горячего блюда пелевинского сборника — с сорокинским «Льдом»[68] достаточно очевидно (Пелевин, кстати, признавался в одном интервью, что Сорокина ценит, а «Лёд» так и вовсе ему нравится «больше всего»). И это сходство распространяется не только на основную символическую конструкцию — бессмысленное и беспощадное число, управляющее повествованием (кстати сказать, цифирь похожа даже композиционно, у Сорокина — 23, у Пелевина — 34, в обоих случаях вторая цифра на единицу больше первой — что, в свою очередь, соответствует распространённому предрассудку относительно имён и фамилий: первая буква фамилии должна быть следующей по алфавиту за первой буквой имени, что якобы приносит удачу). Нет, подобие глубже: сорокинский и пелевинский миры ощутимо дрейфуют в направлении друг друга. Поэтому появление в пелевинском романе абсолютно сорокинских сцен — я имею в виду даже не столько анальный секс с косвенным участием портрета Путина (хотя, чуется мне, вилючую попку Жоры Сракондеева нашему автору ещё попомнят, и не раз, это уж будьте покойны), сколько, например, спектакль, или разговор в купе, — свидетельствует не о «заимствовании приёма письма», а о сближении денотатов. Становится всё более ясно, что оба культовых российских писателя, в сущности говоря, описывают одну и ту же реальность. И нельзя даже сказать, что с разных сторон. Нет, сторона-то одна. Как и страна.
О стране мы, впрочем, ещё поговорим, а вот насчёт сближений — это дело такое, тут нужно ходить опасно. Сорокин и Пелевин и без того превратились в устойчивую пару — что-то вроде Кастора и Поллукса, или, скорее, козьмапрутковских Суворина и Буренина, которые «хоть и штатские, но в литературе те же фурштатские». При этом Пелевин был как бы назначен ответственным за «высокое и сакральное», а Сорокин — за «низкое и профанное». В связи с чем долгое молчание Пелевина воспринималось как косвенное признание того, что ничего сакрального в нашем мире больше не осталось. Вышедшая книга это подтверждает, а два рассказа в конце и вовсе не оставляют никакой надежды. Вся духовность окончательно слилась туда, на дальний Восток, да и там-то её не то чтобы много: вот и Мисима сделал сепукку, и вообще всё плохо. Какая-то даже не Кали, а кака-юга.
Сильная черта на третьем месте.
Не будешь постоянным в своих достоинствах.
А может быть, попадёшь с ними в неловкое положение.
Стойкость — к сожалению.
Так называемый «реализм» — не столько творческий метод, сколько ситуация, в которой иногда оказывается читатель. Мы называем «реалистической прозой» текст, вызывающий ощущения типа «вот же, блин, всё как в жизни!» По этой причине мы не можем оценить уровень реализма Гомера или там Шекспира, — поскольку древнегреческое или староанглийкое общество нам не знакомо, мы там не жили. Поэтому же любое повествование о далёких краях и экзотических странах является для нас такой же фантастикой, как и книжка про полёт на Марс: ни то, ни другое не вызывает у нас этого самого чувства узнавания, да оно на то и не рассчитано. Зато какой-нибудь политический памфлет — это разновидность реалистической литературы: герои обязательно знакомы (иначе нефиг было бы писать), ситуации очевидны, мораль ясна. Заметим, что реализм нисколько не исключает ангажированности — поскольку ангажирована сама реальность.
Тексты Пелевина всегда воспринимались читателями как «реалистические», в указанном выше смысле. Страшный «Омон Ра» был издевательством над «совком», издевательством безжалостным и где-то даже отвратительным именно потому, что «по сути всё было очень точно», — а всякие фантазии выглядели как тени, отбрасываемые на стену слишком ярким светом, направленным на главное. «Принц Госплана» на тот же манер освещал эпоху ранней кооперации, с её узнаваемой экономической и социальной спецификой: шахер-махер с «налом» и «безналом», продажи оргтехники казённым учреждениям, агония советской распределительной системы и т. п. «Чапаев» и Generation П» (который, кстати, сделал общеупотребительным слово «позиционирование») насмерть припечатали реалии Золотого Десятилетия, сумасшедших девяностых, с монструозным Ельциным, краснопиджачной братвой, чеченами, правозащитниками, олигархами, траншами, санкциями, понятиями, пальцовкой и прочей раззявившейся шестисотостью. Всё это было смешно, страшно, гадко, но всегда узнаваемо точно.
В таком случае какую реальность фиксируют «Числа»?
В конце девяностых (конкретнее — после дефолта 1998 года) ситуация в России, ещё недавно казавшаяся прочной, кардинальным образом изменилась. Если в эпоху ранних девяностых государство (точнее говоря, государственные службы, начиная от «силовиков» и кончая чиновным людом), разинув рот, смотрело, как беснуются, жиркуют и «берут от жизни всё» бандиты, олигархи и прочие непонятно откуда взявшиеся явления жизни, то потом оно, государство, глянуло на всю эту фауну попристальнее, и начало с ними работать. Сначала государство научилось стрясать с них кое-какие деньги на всякие свои надобности. Дальше-больше: государство присмотрелось к их способам добывания средств и начало у них учиться. Научившись же, оно приступило к планомерному вытеснению своих учителей на обочину жизни. Кого поумнее — в Лондон и на Канары, кого поупрямее — в мать-сыру землицу подмосковную.
Одним из самых впечатляющих этапов захвата государством криминальных и полукриминальных бизнесов была тотальная смена «крыш» — с бандитских на ментовские и ФСБшные. Начался этот процесс