— Габриэль умерла! Умерла! — повторил граф.
— Да. И я жалею, что моя наружность вызывает в вас тяжелые воспоминания. Но не правда ли, вы простили маме? — спросила с беспокойством молодая девушка.
Граф покраснел.
— Да, так как вам, очевидно, известно все, то могу вам сказать, что простил до глубины души, и мне не только не тяжело, но напротив, приятно видеть вас, как воскресший ее образ.
Поспешные шаги в соседней комнате прервали их разговор. Нетерпеливая рука откинула портьеру, и в комнату ворвался сияющий Танкред.
— Арно! Наконец ты возвратился! — воскликнул он, бросая фуражку на ковер и стремительно кидаясь в объятия брата. С минуту они стояли обнявшись; затем Арно отступил и сказал с доброй улыбкой:
— Дай мне поглядеть, как развился мой маленький Танкред.
— Этот эпитет не подходит ко мне больше, — возразил, смеясь, молодой человек. — И ты, Арно, сильно изменился.
— Постарел, хочешь ты сказать. А ты таков, каким обещал быть. Ты даже слишком красив для мужчины.
— Ну вот, и ты повторяешь ту же фразу. Не могу же я, однако, сделать себе шрам на лице, чтобы подурнеть, — сказал Танкред с неудовольствием. — Женщины, впрочем, меня никогда в этом не упрекают. Но познакомился ли ты с сестрой? Поцеловал ли ее? Это дочь дона Рамона, второго мужа моей матери.
— Я знаю. Но я еще не просил у Сильвии позволения поцеловать ее, так как я для нее человек незнакомый, хотя желал бы очень, чтобы она не отказала мне в правах брата.
Сильвия сильно покраснела, но не колеблясь протянула ему свои розовые губки, и он нежно поцеловал их.
— Ты говоришь, что ты незнакомый для нее человек, — сказал Танкред, смеясь. — Еще несколько дней тому назад она повторяла одной своей подруге, что обожает тебя и по целым часам смотрит на твой портрет, и что даже твои нарисованные глаза излечивают ее от мигрени.
— А я неблагодарный и не подозревал, что тут есть любящее меня сердечко; теперь я заглажу мою вину и радуюсь, что мои живые глаза будут исполнять свою обязанность еще лучше, чем нарисованные, — отвечал Арно, садясь на диване и усаживая Сильвию возле себя.
— Скажи еще, какие комнаты ты хочешь занять, чтоб велеть приготовить их. Мюллер говорит, что ты явился, как простой турист.
— Багаж и люди мои прибудут завтра, но я горел нетерпением быть скорее здесь. Если ты можешь дать мне несколько комнат из моих прежних, я буду очень счастлив.
— О, там все осталось неприкосновенным; стула не переставили в твоем старом гнезде, которое Бригитта берегла как Аргус, рассказывая при этом Сильвии разные легенды о тебе.
Сделав нужные распоряжения, Танкред снова вернулся, сел возле брата, и началась бесконечная беседа, меж тем как Сильвия вся отдалась радостным мыслям. Энергичное спокойствие, светившееся в глазах Арно, убеждало ее, что в этом человеке она найдет нравственную опору, которой не имела в Танкреде, несмотря на его любовь к ней.
Едва Танкред остался один с сестрой, как сказал ей:
— Ни слова о Лилии; помни, что ты клялась мне молчать.
— Как, даже от Арно ты хочешь скрыть истину? — спросила она бледнея.
— От него более чем от кого-нибудь.
Вечером того же дня братья сидели в кабинете Арно. Они беседовали, куря и медленно прихлебывая из стакана старое бургонское вино.
— Послушай, Танкред, я бы хотел узнать у тебя некоторые подробности о том, что меня очень интересует, — сказал Арно после некоторого молчания. — Каким образом твоя мать вышла за Морейра? Я ожидал услышать совсем другое имя. Скажи, твой прежний гувернер Готфрид де Веренфельс не появлялся в замке после моего отъезда?
Молодой граф вдруг побледнел так, что брат глядел на него с удивлением.
— Я коснулся больного места, Танкред; но неужели ты скроешь что-нибудь от меня?
— Нет, если ты желаешь; но к чему шевелить это тяжелое прошлое?
— Я имею право знать его.
— Хорошо, я расскажу тебе то, что мне известно.
— Да, Веренфельс приехал в замок и был помолвлен с моей матерью. Какое новое несогласие опять разлучило их, я не знаю, но накануне моего отъезда в военную школу он навсегда оставил замок. Мама в этот вечер была как помешанная, и перед самым отъездом Веренфельса она прокралась в его комнату, когда его там не было, и сунула что-то в его чемодан, который стоял открытым. Она не заметила меня, и когда я с удивлением спросил ее, что ей тут надо, она остановилась, как пораженная громом, и, страшно взволнованная, заставила меня поклясться, что я никогда не скажу никому, что она была в комнате Готфрида. И угрожала наложить на себя руки, если я изменю своему слову. Конечно, я поклялся во всем, что ей было угодно. Утром следующего дня я уехал в Берлин и не слышал более ничего о Готфриде. Мама вышла замуж за дона Рамона, который всегда был для меня самым добрым отцом, и я совсем забыл о таинственном происшествии, как вдруг одна случайность озарила его новым и ужасным светом. Я был произведен в офицеры и мои первые эполеты праздновал большим обедом. Один из присутствующих предложил тост за здоровье Веренфельса, который оказал такую большую услугу, победив мою леность и мои капризы. Я рассмеялся и, наполнив бокал, сказал, что действительно бедняге много было со мной хлопот, и выразил сожаление, что он скрылся неизвестно куда. «Как, ты не знаешь, что, покидая Рекенштейн, Веренфельс украл крупную сумму денег у твоей матери; в его чемодане нашли банковые билеты, и он был приговорен к двухлетнему тюремному заключению».
Арно потребовалось некоторое время, чтобы прийти в себя. Потом он поднялся со стула, бледный, как призрак.
— О, несчастный! И Габриэль пала так низко! — воскликнул он.
— Мне тоже, как обухом, ударило по голове. Я понял, какого гнусного преступления я был соучастником. И потрясение было так сильно, что я лишился чувств, — продолжал Танкред порывистым голосом. — Все приписали этот обморок избытку радости и утомлению. Но мать поняла, и у меня с ней была страшная сцена, имевшая результатом долгое охлаждение. Но трагическая смерть дона Рамона и затем болезнь Сильвии, о которой я уже тебе говорил, примирили нас. К тому же мне было жаль ее; я понял, что угрызения совести терзали ее беспрерывно, лишая покоя и счастья. Что-то демоническое кипело в ней; с лихорадочным увлечением она кидалась в вихри всех удовольствий, предавалась игре, так как лишь эти сильные волнения давали ей минутное забытье. Таким образом мы приехали в Монако, и мама проиграла в рулетку такую сумму денег, что мы оказались несостоятельными должниками одного нахального еврея, который позволил себе оскорбить мать гнусными предложениями.
— Ах, зачем я не вернулся раньше! — прошептал Арно. — Но отчего вы не обратились к моему банкиру? У него всегда был открыт для вас кредит в сто тысяч марок.
— Мать ни за что не хотела прибегнуть к тебе, а моего капитала я не мог касаться до двадцатипятилетнего возраста. В такой крайности я хотел заложить некоторые драгоценности; но устроить это дело было трудно, из-за краткости срока. И единственный человек из дающих под заклад, который согласился дать требуемую сумму, был… Готфрид Веренфельс. Избавь меня от передачи подробностей, — продолжал Танкред глухим голосом, — но через несколько часов после этого открытия мать моя умерла: она отравилась. И Веренфельс имел то удовлетворение, что женщина, погубившая его, умерла у него на глазах.
Долгое молчание последовало за этим рассказом; слышалось лишь тяжелое, прерывистое дыхание обоих братьев. Наконец Арно снова сел и устремил свой взгляд глубокого сострадания на Танкреда, который, откинув голову и закрыв глаза, казалось, изнемогал под тяжестью воспоминаний.
— Успокойся, бедное дитя, ведь ты не виновен в этой трагической истории. Но как же ты выпутался из беды?
— Я все уплатил, хотя мне это стоило тяжелых жертв.
— Я должен поехать в Монако, — заявил Арно, — повидаться с Веренфельсом, вымолить его прощение и загладить, насколько возможно, то зло, жертвой которого он пал.