грудь.
Все дальнейшее осталось в моей памяти как смутный сон; я хотел убить и приора и преуспел бы в этом, но меня повалили на пол. Страшные, озлобленные лица кружились около меня; но конец сцены, слова приора и все остальное исчезло из моей памяти.
Острая боль в кистях рук окончательно вернула меня к действительности; я стоял на ногах, крепко связанный. Первый взгляд мой упал на Розалинду; окровавленная, она лежала на моей постели. Санктус и Бернгард, врач, перевязывали открытую рану. У меня не было ни малейшего сожаления; я хотел бы видеть ее мертвою.
Вход в дверь и коридор были запружены монахами, и меня не могли провести в тюрьму по распоряжению настоятеля. Сторожа мои остановились, и в эту минуту раздались скорые шаги; плотно стоявшая толпа расступилась, и в келью вошел ненавистный мне соперник Курт фон Рабенау. Взволнованный, я пристально взглянул на его бледное лицо, и то, чего не видели другие, любовь и ревность открыли мне.
Этот человек с женоподобными чертами совсем не испытывал тоски истинной любви и страха невозвратной потери; его холодный взгляд плохо скрывал внутреннее равнодушие. Может быть, он был бы доволен освободиться от жены? Я убил бы того, кто прикоснулся бы к ней; а он, хотя и видел во мне виновника покушения, удовольствовался тем, что окинул все окружающее оскорбленным и высокомерным взглядом.
Не знаю, что было дальше, так как меня посадили в тюрьму, где я оставался сутки без пищи и питья. Потом меня отвели к приору и собравшемуся капитулу, и Бенедиктус объявил мне, что за содеянное мною гнусное преступление я приговорен до конца жизни к in pace[4] на хлебе и воде и к еженедельному наказанию плетями.
Слушая столь ужасный приговор, я был точно во сне; у меня потемнело в глазах, со мной делали, что хотели, и окончательно я пришел в себя уже в отвратительном подвале, где мне предстояло оканчивать жизнь с крысами и жабами. Это была подземная келья, тесная и почти темная, с сырыми, скользкими стенами; куча гнилой вонючей соломы, от которой я задыхался, служила мне ложем.
Опускаясь на солому, я, вероятно, наступил на одну из местных обитательниц, потому что из-под моих ног выскочила с пронзительным криком мышь или крыса. Я закрыл голову руками.
«Погиб! — думал я. — Заживо погребен, немой до самой смерти, одинокий, лишенный воздуха, движения, пищи. Ах! К чему же я посвятил целые годы изучению черной магии, если никто из обитателей ада, которым я почти продал свою душу, не придет помочь мне и освободить».
Я повторял все формулы, которые вызывали темные силы, и даже самого Люцифера; но ничего не являлось, и я снова впадал в совершенное отчаяние. Сколько прошло времени, я не мог определить. Я почти изнемогал под тяжестью своего положения; иногда раздраженный до крайности голодом, кусавшими меня крысами и ходившими по мне жабами, я начинал снова свои заклинания, но все тщетно.
Однажды мне пришла светлая мысль. С самого детства я носил на шее маленькую ладанку, в которой хранилась частица животворящего креста. Кто положил мне его туда? Я не знал этого, но мне оставили ладанку даже здесь, и ясно, что присутствие этой святыни мешало появлению сатаны.
Недолго думая, я сорвал ладанку и, топча ее ногами, произносил страшное заклинание, которым отказывался от Бога и Христа, а посвящал свою душу Люциферу. Вера моя была так сильна, что, окончив вызывание, я стал ждать, дрожа, задыхаясь и пожирая глазами мрак, откуда, мне казалось, появится окруженный, как прежде, зеленоватым пламенем страшный Царь ада; он обязан был придти освободить меня, потому что я отказался от неба и всего, что с ним связано.
Вдруг я вздрогнул. Была ли это иллюзия моего возбужденного слуха, или действительно пришел сатана? Но дело в том, что раздались удары и голос, не знаю откуда, но несомненно гораздо более приятный, нежели голос черта, явственно произнес следующие слова:
— Ты здесь, Мауффен?
— Да, да, — кричал я, дрожа от волнения.
— Молчи и слушай, — продолжал голос. — В одном углу есть большой камень, служащий столом; влезь на него и ощупай стену. Ты найдешь два железных кольца, одно выше другого; вставь в одно из них ногу, руку в другое, и поднимайся; выше найдешь еще кольцо и так дальше; на третьем нагнись сильнее вправо.
Я повиновался, и когда нагнулся, как было сказано, то голова моя вдруг очутилась словно в печной трубе.
— Полезай смело, скобки идут дальше, — сказал голос.
Таким способом я продолжал подниматься в этом круглом колодце, и голос, в котором я узнал наконец своего друга Эйленгофа, продолжал давать мне нужные указания. Вскоре я увидел слабый свет и очутился около какой-то пробоины или круглого окна, из которого исчезла голова человека, крикнувшего мне:
— Иди за мной скорее и смело.
С наружной стороны окна качалась веревочная лестница на двух железных крючьях. Я посмотрел наружу: надвигалась ночь, и у подножия стены сквозь туман сверкала гладкая поверхность озера; под лестницей, на канате, была привязана лодка, в которую и вскочил, как я видел, Бертрам. Я шагнул за отверстие и, так как высота была не велика, то спустился в одну минуту. Тогда Бертрам вытащил из воды длинную раздвоенную на конце жердь, отцепил лестницу и спрятал ее в лодке. Я хотел благодарить его, но он остановил меня.
— После, после. Теперь, Гуго, снимай скорее рясу, заверни в нее этот камень и брось в воду. Тут, в этом узле, ты найдешь рыбачий халат, суконную шапку и привязную бороду. Одевайся.
Я повиновался и, растянувшись на дне лодки, наполовину прикрытый сетями, имел удовольствие издали любоваться мрачным зданием монастыря, внушительный силуэт которого вырисовывался на темной синеве неба. Бежать из-за толстых стен было истинным чудом; потому, преисполненный благодарности, я приподнялся и крепко пожал руку Эйленгофа, который молча греб.
— Благодарю, верный друг! — сказал я.
— О! Проклятая алчность и неблагодарность, куда привели вы меня! — проворчал Бертрам. — Я, настоящий приор, принужден пробираться как вор! Граф Лотарь, как ты отмщен!
И он отер рукавом слезу, вызванную негодованием при воспоминании о Рабенау.
Подойдя к берегу, мы сошли. Спрятав лодку в камышах, Бертрам повел меня по едва заметной тропинке к какой-то сероватой стене; подойдя ближе, я увидел, что это был развалившийся, ушедший в землю дом, с покосившейся и почерневшей кровлей, крытой мхом; из двух отверстий, наравне с землей, виднелся слабый свет.
Эйленгоф постучал, и старая растрепанная женщина отворила и поздоровалась с ним.
— Здорово, старая, — ответил Бертрам, вводя меня за собой.
Мы вошли в дымную комнату, наполненную подозрительным людом; одни пели, другие играли в шашки; некоторые, сидя на корточках перед огнем, пекли что-то в золе. Не взглянув даже на это мрачное сборище, товарищ мой прошел залу и коридор и ввел меня в маленькую комнату, грязную, с трещинами по стенам и слабо освещенную масляным ночником. Два мешка с соломой служили постелями, стол и два расшатанных табурета составляли меблировку этой дыры, которая тем не менее показалась мне дворцовым помещением после моей ужасной тюрьмы.
— Дай нам хорошенько поужинать, старая, и принеси лучшего вина, — сказал Бертрам, брося на стол золотую монету. — Вот чем надо подбодрить тебя!
Старуха скрылась, сияющая, а друг мой опустился на соломенную постель.
— Ну, Гуго, вот мы и вне опасности. Но если бы такой отважный приор, как я, не был твоим другом, никакой черт не помог бы тебе в этом деле. Кто, как не я, знает все выходы старого каменного исполина? И я должен был все знать, потому что для узников, которых хотели выпустить, следовало держать двери открытыми.
Его прервала женщина, вошедшая с корзиной провизии. Она поставила на стол несколько кувшинов вина, ветчину и яйца. Я с жадностью набросился на эти лакомства; от них меня отучил страшный голод, на который я был осужден в течение многих недель. После сытного ужина Бертрам утратил способность