быть, в том, насколько оригинальна была Засулич в своем дерзновенном порыве.
Во-вторых, у Веры Засулич была подружка Мария Коленкина, девушка героическая и самоотверженная, как все девушки 70-х годов XIX века. Когда Коленкина узнала, что задумала ее подруга, она тоже захотела проучить Трепова. Спор о праве стрелять в градоначальника зашел так далеко, что пришлось метать жребий — жребий пал на Засулич. Тогда Коленкина приняла решение стрелять одновременно с подругой в господина Желиховского, прокурора на закончившемся в январе 1878 года процессе 193-х, где обвиняемыми, в частности, проходили Желябов, Перовская и Саблин. Однако неудача или нерешительность Коленкиной не позволили осуществиться этому плану. Но план существовал — предполагались два покушения, произведенные одновременно в различных местах Петербурга с педагогической целью перевоспитания власти. Если бы этот план все-таки был доведен до конца, смогла бы Вера Засулич предстать перед судом заступницей за поруганное человеческое достоинство?
В-третьих, Трепову в момент покушения было 75 лет. Как бы ни был он неприятен нравственному взору, но здоровая молодая девка, набрасывающаяся с револьвером на семидесятипятилетнего старика, — картина, не лучшим образом иллюстрирующая добродетель. Революционерка, конечно, стреляла не в конкретного человека, а в олицетворение неправедной власти — следовательно, власти в целом, а не только одному конкретному Трепову, должно быть больно и стыдно. Но ведь мы уже знаем одного студента, из идейных соображений тюкнувшего топором старушку (даже двух, считая подвернувшуюся сестру Елизавету). Правда, это случилось в пространстве художественном, а не реальном, но ведь Родион Раскольников все равно заслуживал понимания, сочувствия, прощения… Он же хотел хорошего: 'Сто, тысячу добрых дел на старухины деньги!' (Что-что, а понимание он заслужил точно — не знаю как теперь, а в конце девяностых стены известной парадной в доме на углу Мещанской и Столярного переулка, где как бы жил Раскольников, были сплошь расцвечены надписями примерно следующего содержания: 'Где продают топоры?', 'Родя, мы с тобой!', 'Старушек хватит на всех!'.) Так может быть, следует обвинить русскую литературу в том, что она приучила нас понимать и оправдывать преступления еще до того, как они переместились из сферы символического в реальность?
И наконец последний вопрос, быть может, самый важный: а что, если бы Трепов отличался ангельским характером и административным обаянием? Если бы он по ошибке приказал выпороть Боголюбова, а Засулич все равно выстрелила бы в него? Что тогда? Неужели вопрос оправдания Засулич — это чисто ситуативный вопрос превосходства личного обаяния молодой женщины над неприятной личностью престарелого самодура?
Что же имел в виду знаменитый русский юрист Анатолий Федорович Кони, который, еще до возвращения удалившихся на совещание присяжных заседателей в зал суда, сказал, что, в случае оправдания, это будет 'самый печальный' день русского правосудия? Вряд ли то, что больше ни одно дело о политических преступлениях не будет передано гражданскому суду, как это впоследствии и случилось.
Анатолий Федорович был человеком умным и, похоже, дальновидным. Он обратил внимание на неестественность поведения подсудимой, на то, как она 'заводит глаза' и всячески «рисуется». Видно, не такой уж невинной овечкой была она, даже если хотела только хорошего и согласна была на смертный приговор, что каким-то непонятным образом, казалось бы, должно доказывать ее нравственную чистоту. Возможно, он понимал, что оправдательный приговор будет расценен радикалами как общественная санкция на террор, как общественное оправдание экстремизма в качестве метода политической борьбы, что в итоге и случилось. А может, Кони имел в виду, что суд присяжных просто испортит подсудимой жизнь своим неуместным оправдательным приговором — девушка готовилась пройти героический путь до конца, то есть готовилась умереть, превратившись в жертву борьбы за справедливость, а теперь ее оставят жить на свете и маяться от незнания, куда же себя деть. Как верно заметил ее сподвижник С. Кравчинский: 'Ведь нельзя же каждый день стрелять в градоначальников', — впрочем, возможно, он это написал о самом себе и собственных терзаниях.
Как бы ни был прозорлив Кони, но Трепов был такой скверный, а политические заключенные в тюрьмах так страдали, а истинные русские интеллигенты только впервые были публично поставлены перед выбором — сочувствовать или не сочувствовать террору… Словом, вердикт присяжных был едва ли не предопределен.
Конечно, оправдательный приговор Засулич был юридическим нонсенсом: как же она могла оказаться не виновна, если она преднамеренно стреляла в человека? Юридический нонсенс одновременно обернулся юридическим и моральным тупиком: ведь Трепов тоже был виноват и подлежал наказанию. Что было делать? Присяжные разрешили дилемму по-своему — если Трепов не подлежит суду, то они вправе оправдать виновную. В результате оправдательный приговор спровоцировал волну терактов. Может быть, 'надругательство над человеческим достоинством' и сделалось 'не так возможным', но человеческая жизнь определенно обесценилась, попав в зависимость от политических планов радикальных партий и террористических организаций. Так, например, когда 1 марта 1881 года убивали царя, попутно покалечили и убили еще несколько человек, и это был уже ожидаемый, а не случайный для народовольцев результат. Что уж говорить о беспредельном разгуле терроризма в России в начале XX века, когда были позабыты все границы дозволенного, еще недавно хоть в чем-то сдерживавшие боевиков 'Народной воли'…
Так что же в этой ситуации возможно было сделать? Пожалуй, ближе всех к истине подошел Федор Михайлович Достоевский, присутствовавший на суде и переживавший все происходящее. Достоевский был противником оправдательных приговоров — нет, не из-за жестокости натуры, а из глубокого убеждения, что преступнику нельзя говорить, что он не виновен. Его можно простить и отпустить, но в его душе следует сохранить чувство вины, ведущее к покаянию. Поэтому мнение Достоевского по поводу возможного, но в тот момент еще не вынесенного, приговора было похоже на евангельское 'иди и впредь не греши' — он предложил вердикт: 'Иди, ты свободна, но больше не делай так…'
Общество, снявшее с Засулич вину и ответственность за покушение на человеческую жизнь, в тот момент не осознало, что речь идет не только о конкретной ситуации, не только о несчастном арестанте, жестоком градоначальнике и самоотверженной девушке, но и о том, так сказать, 'что нас ждет'. Ибо оно, общество, позволив кому-то наказать одного, пусть скверного и не слишком уважаемого, сделало допустимым и примерное наказание любого другого, вне зависимости от его нравственных качеств.
А что же Вера Засулич? После суда она эмигрировала в Швейцарию. В 1879 нелегально вернулась в Россию, где вместе с Плехановым вошла в партию 'Черный передел'. В1880 вновь эмигрировала в Швейцарию, работала в организации 'Красного креста 'Народной воли'', сходилась и расходилась с мужчинами. В 1879 ненадолго нелегально съездила в Петербург, после чего опять вернулась в Швейцарию. Отошла от народничества и в 1883 году оказалась в числе основателей группы 'Освобождение труда', попав, таким образом, в пионеры социал-демократического движения. Переводила понемногу Энгельса и Маркса, а в 1890 году, вместе с другими членами 'Освобождения труда', вошла в редакции «Искры» и «Зари». Впоследствии примыкала к меньшевистской фракции. В 1905 после октябрьской амнистии вернулась в Россию и перешла на легальное положение. Больше в градоначальников не стреляла, а в Первую мировую даже поддерживала социал-шовинистов. Во время Февральской революции была в рядах меньшевистской фракции «Единство». Октябрьскую революцию и Советскую власть не приняла. Умерла в 1919.
Не то чтобы жизнь ее выглядит скучной, но чувствуется в ней какая-то маета, какой-то, что ли, избыток лишних движений. Может, и вправду, Засулич не знала, куда себя деть, с тех пор как присяжные пустили ее, такой, какая есть, без покаяния, на все четыре стороны?
6. Михаил Новорусский: план огорода
Жизнь террориста на свободе, полная опасностей (в том числе для окружающих) и постоянной внутренней готовности к жертве, в чем-то и для кого-то, вполне вероятно, может служить заразительным примером, маяком, мерцающим в глухой ночи обыденности, — мир вокруг занят лишь прозябанием или ежедневной хищной погоней за прибылью, а здесь задается совсем иной параметр бытия, насквозь пропитанный (хоть отжимай) бодрящей революционной романтикой. Вот только беда: не все революционеры принимают смерть на эшафоте или оказываются, вместе с выбранной жертвой, в клочки разорванными собственной бомбой. Некоторым выпадает на долю после просиявшего над ними звездного