бьёт во все стороны, он кидается на Таланта, прорывается сквозь каскад ударов, он бьётся, как разъярённый ребёнок потому что это хуже побоев, это издевательство над ним, его выставляют на смех, а с Фредом можно творить что угодно, но смеяться над ним запрещено, и Фред впечатывает Таланта в канаты, но тут кто-то хватает его за руки сзади, это Вилли, он выволакивает Фреда с ринга, в раздевалку, усаживает на скамью, расшнуровывает перчатки, снимает шлем. — Прими душ, — говорит он Фреду. — Холодный.
А Педер показывает на облака над нами. — Вылитая макрель, — говорит он. Они медленно проплывают мимо, как бумажная мишура, подсвеченная снизу розовым светом заходящего солнца, садящегося за лесистый кряж на той стороне фьорда, посреди которого этим безветренным вечером дрейфует, ни туда ни сюда, парусник. Педер смеётся: — Так что всё это враки, что макрель ест немцев. Им дорога на небеса заказана. — Мы лежим на траве между домом и пляжем. Но вот облака срываются с места, исчезают или просто меняют цвет, но всё вокруг делается синим, ландшафт, куда ни глянь, похож на высокие синие ступени. — Ты слушаешь? — спрашивает Педер. — Угу, — отвечаю я у него из-под бока. Мы притискиваемся поплотнее друг к дружке. Мы босые, пальцы ног растопырены, между ними белеет кожа, прежде мне не приходило в голову, что пальцы на ногах могут быть до того непохожими. Педер громко считает до двадцати — двадцать пальцев. У флагштока пронзительно скрипит коляска, идут поиски похищенной души. Отдам я ей плёнку. А вот чем рискуют наши души, когда она нас рисует? Остаются в неприкосновенности, потому что картина пишется так долго? — Барнум, что твой козырь? — Что? — Что у тебя выходит здорово? — Я задумываюсь. — Здорово? — Ну да. Есть такие вещи, которые ты делаешь лучше остальных? — Не знаю. — Не дури. Конечно знаешь. — Я снова задумываюсь. — Сны, — шепчу я наконец. — Педер отгоняет осу. — Сны? Тоже мне. Их все видят. — Но я вижу их только днём, — отвечаю я. — И они отлично у меня выходят. — И о чём же твои сны, а, Барнум? Что ты стал каланчой? — Кажется, протяни руку и дотронешься до неба, возьмёшь в руки синий уголок и отогнёшь. Даже трава под нами и та синяя. — Я выдумываю, что со мной происходят разные истории. — Истории? Какие такие? — Несчастья. Катастрофы. Ужасы. — Я закрываю глаза. Педер ждёт продолжения. — Например, меня сбивает машина, я с трудом, но остаюсь жив, хотя слепну и теряю речь. Или исчезаю вместе с самолётом, пропавшим над Африкой, а на самом деле живу там в первобытном племени, но находят меня только через тринадцать лет. — Я открываю глаза. Педер молчит. Странно говорить всё это вслух. Никогда прежде я своими историями ни с кем не делился. Теперь даже выдохся от рассказа. — Ну, — говорит Педер, предвкушая продолжение. — Ещё я фантазирую, что я прихожу на кладбище положить цветы на могилу, меня спрашивают, кого я навещаю, а я говорю — маму, она умерла от рака. — Педер натягивает на себя майку. Мне вроде не холодно. — Зачем ты это делаешь? — спрашивает Педер. — Выдумываешь всё такое? — Чтоб меня пожалели, — отвечаю я. — Ты такой же полоумный, как твой братец, — говорит Педер. Я перекатываюсь на бок, взгромождаюсь на него и бью. Наотмашь, вкладывая в удары всю силу. Луплю куда придётся. Педер вопит. Руки у него спеленуты майкой. Он уворачивается, вырывается, но я зажимаю его между ног и бью, молочу кулаками в лицо, в грудь, Педер захлёбывается, рвёт майку, я не унимаюсь, он пихает меня в грудь, я не замечаю даже. — Не смей так говорить! — выкрикиваю я. — Не смей! — Из расквашенного носа у Педера кровь хлещет ручьём, меня кто-то хватает и отшвыривает в сторону, папа, он становится между нами. — Какого дьявола вы сцепились? — Педер поднимается, прихрамывая. — Попрошу без ругани на моём острове, — говорит он. Папа хватает его и дёргает на себя: — Сейчас не время острить, молодой человек. Вы что, решили поубивать друг друга? — Педер вытирает кровь разодранной майкой. — Нет. Барнум первый собрался меня прикончить. — Папа поворачивается ко мне: — Барнум, может, ты мне что-нибудь объяснишь? — Я опускаю глаза. У меня перехватило дыхание. Я не в силах вымолвить ни слова. Педер встаёт рядом со мной. — Мы просто поругались, — говорит он. — Я назвал Барнума пигалицей, а он меня жиртрестом. — Папа долго переводит взгляд с одного на другого. Потом неуверенно улыбается: — Друзья не дразнят друг друга, верно? Для этого дела всегда найдутся враги. — Мы смотрим в разные стороны. Папа протягивает Педеру платок. — Ну ладно. А теперь пора пожать руки, угу? — Мы медлим. Я протягиваю руку. Педер протягивает руку. Мы пожимаем их. Чудное мгновение. — То-то же, — говорит папа и хлопает по спине меня и Педера.
А Фред выходит из душа. Подходит к своему шкафчику. Ему холодно. Он быстро натягивает на себя одежду. В раздевалке никого, кроме Вилли. Удары, которые доносятся из зала, шаги, дыхание, глухой гул, как от проходящего на заднем плане товарняка. — Ты слишком зол, мальчик, — говорит Вилли. Фред не смотрит на него. — Боксёр не должен отдаваться злости. От неё люди вытворяют глупости. Боксёр должен быть расчётлив, холоден и хитёр. — Фред хлопает дверцей шкафа, но она немедленно отворяется вновь. — С чего ты так злишься на себя? — Теперь Фред поворачивается к Вилли, и тот отступает на шаг. Фред забыл закрыть кран. Капает вода в душе. Вилли идёт, выключает воду, Фред ждёт не шелохнувшись. Вилли нащупывает что-то в кармане замурзанных треников, ключик, и вручает его Фреду: — Не будешь шкаф запирать? — Лицо Фреда озаряет улыбка, он запирает шкафчик девятую ячейку. Вилли кладёт руку ему на спину. — А теперь, Фред, домой и спать. Переспи свою ярость.
Тем вечером первым ушёл спать я. Лежал в кровати, ждал Педера и думал: вот я впервые в жизни поднял руку на человека, и, конечно, им оказался мой лучший и единственный друг Педер Миил. Я натянул одеяло на голову. Теперь все возмущены мной. Небось завтра же и наладят восвояси. Поделом. Сам виноват. Меня точил стыд. Педеру пришлось ещё и соврать, выгораживая меня. Никогда я не терзался сильнее, чем теперь этим тугим, тяжёлым, тоскливым позором из-за того, что разочаровал всех, и здесь, на острове, и маму с Болеттой, да весь белый свет, хотя именно этого я избегал всеми силами — чтобы кто- нибудь разуверился во мне. Я был переполнен стыдом и срамом. Педер, понятно, теперь меня возненавидит, пусть он и пожал мне руку. Наконец он пришёл. Сел на кровать спиной ко мне. Сгорбился. Я притворился спящим. — Прости, — сказал Педер. Я затих, как мышка. — Это ты меня прости, — пискнул я. — Нет, я виноват, — сказал Педер. — Я. Драться я полез. — А я первым начал. Как я мог сказать такое о твоём брате?! — А я? Как я посмел бить тебя? Очень больно? — Неа. Чуть-чуть. А тебе? — Ничего страшного, — ответил я. И покой вернулся ко мне, я чувствовал себя даже спокойнее прежнего. Педер сидел в прежней позе. Я погладил сгорбленную спину. Педер был в пижаме. — Тише, — шепнул он. Я замер. Мы слышали, как укладываются родители: остановился скрип колёс, папа поднимает маму, переносит в кровать, смех, шёпот, затем тишина. Луна зашла за тучу. — Угадай, что у меня есть? — Не знаю, — протянул я. Педер выпрямился, обернулся и протянул красную бутылку. — Кампари, — прошептал Педер. —