расколдовал его. И за это я хотел бы сказать ему спасибо. Но сэр Клифф Ричард обогнул меня по большой дуге, уселся на велотренажёр в углу между зеркалами и покатил навстречу своим миражам, ничего вокруг не замечая, как мумия в тенниске. Моя рука прошлёпала по стойке и подняла первое, на что наткнулась: джин-тоник, липкое баловство. Четверо часов показывали время в Берлине, Джакарте, Буэнос-Айресе и Нью-Йорке. Я ограничился Берлином. Без четверти два. С Педера уже семь потов сошло. Он тянул беседу, извинялся, покупал кофе, пиво и сэндвичи, звонил в отель, разыскивал меня, оставлял сообщения, носился по пресс-центру, кивая всем знакомым, кланяясь незнакомым и раздавая визитки тем, кто его не признал. Я явственно слышал, как он говорит:
Я ополоснулся в душе, прикидывая, не полежать ли в солярии. Лёгкая бронза лица и свежий вид могут сыграть свою роль во встрече. Но мной владело полное безразличие. Солярию я предпочёл пиво. Официант едва заметно усмехнулся, протягивая мне бутылку. Меня поразила его молодость. Гостиничную униформу он носил с неуклюжим достоинством, почти упрямо, как ребёнок, стащивший отцовский чёрный костюм. Я решил, что он родом из бывшей Восточной Германии, его упрямство заставляло меня думать так. Его многотрудный взлёт начался в баре бассейна отеля «Кемпински». — Мистер Барнум? — спросил он тихо. Очевидно, он считал, что это фамилия. Не он первый. Прощаю. — Да, это я. — Вам послание. — Он протянул мне большой конверт с логотипом отеля. Педер таки нашёл меня. Он находил меня, даже если я прятался за горами, в Рёсте. Если я засыпал в вытрезвителе, будил меня обыкновенно Педер. Если я открывал глаза в пансионе Коха на Бугстадвейен, Педер уже стучался в дверь. Я нагнулся к стойке: — Как вас зовут? — Курт. — Я кивнул в сторону зеркал в углу. — Курт, видите этого человека? Который крутит педали как заведённый. — Да, сэр, вижу. — А вы знаете, кто это? — К сожалению, нет, сэр. — Тут до меня дошло, медленно, но со всей очевидностью, до чего я уже старый. — Не важно, Курт. Отнесите ему, пожалуйста, баночку колы. Диетической. И запишите на мой номер.
Я сложил конверт вчетверо и сунул его в карман халата. Если Педер хотел, чтобы меня прошиб холодный пот, он своего добился. Я прихватил банку пива с собой в сауну и устроился на верхней полке. Там уже парилось несколько человек, которых я вроде бы помнил, но не отчётливо, поэтому я поздоровался, не глядя ни на кого, просто кивнул, как я умею, это моё фирменное приветствие миру. Но они таращились на меня без зазрения совести. Только бы среди них не оказалось соотечественников, сценаристов из всемогущего «Норск-фильма», журналистов светских новостей, законодателей глянцевых тусовок и других бонз. Я тут же пожалел, что предпринял этот манёвр, прельстился окольным банным путём, потому что здесь надлежало находиться нагишом, а были тут и мужчины, и женщины. И тот, кто перепоясал бёдра обычным полотенцем, казался чужаком, покусившимся на их скромность. Я своей одетостью делал их наготу нестерпимо зримой и неуместной, со всеми её выступающими венами, плоскими задницами, обвислыми сиськами, шрамами, складками жира, родинками, вполне может статься, что и злокачественными. Я обязан был снять полотенце. У меня не было выбора. Я не мог повернуться и уйти, это значило расписаться в своей трусости и прослыть маньяком, который ходит в сауну подглядывать, а до закрытия фестиваля ещё три дня. Я с отвращением развязал полотенце, демонстрируя им, что в любом наряде я сохраняю свою естественность и что нагота лишь одна из моих ипостасей. И вот я сижу по-турецки в общей немецкой сауне и дивлюсь тому, что в этой заорганизованной и чуждой юмора стране мужчина, по сути, обязан сидеть голышом рядом с голыми женщинами, если ему вздумалось немного пропотеть. В кичащейся естественностью Норвегии, едва слезшей с гор, подобное закончилось бы парламентским кризисом и письмами негодующих граждан. Но в непреложности этого правила прослеживалась логика. На весь отель имеется одна сауна, которая в любой момент должна быть доступна всем голым мужчинам и женщинам, одновременно. Вот если бы они по собственной воле собрались в сауне все вместе, тогда возмущению не было бы конца. Это, безусловно, наследие войны. Всё здесь завязано на войну, и я стал думать о концлагерях, о последнем душе узников, перед которым мужчин и женщин разделяли навсегда, ох уж эти педантичные душегубы, у них были отдельные лагеря для женщин, Равенсбрюк, например, и на долю секунды я возбудился, загорелся что-нибудь вылепить из этой мысли, которая скакнула от лагерей уничтожения к случайной встрече в общей бане отеля «Кемпински» на Берлинском кинофестивале. Но как часто случалось в последнее время, возбуждение потухло. Мысль уплыла, сорвалась с безалаберно закинутого крючка и махнула мне хвостом, а меня оставила терзаться. На что я годен? Какие такие истории мой конёк? Сколько человек может наворовать, пока его не схватят? Сколько должен человек наврать, чтобы ему поверили? И разве я не был всегда межеумком, самым натуральным бесхребетником? Я сомневался почти во всём, и в первую голову у меня не было уверенности в себе, я даже не знал, существует ли то, что называется мной, в минуты отчаяния я склонен был считать себя некими отрезками плоти, слепленными абы как и топчущими землю под именем Барнум. Я сомневался во всём, за исключением Фреда, ибо он в своей неоспоримости был вознесён выше сомнений. Я вспомнил, как отец говорил:
Стало слишком жарко. Я взял своё полотенце и, пошатываясь, выбрался из парилки, мучимый дурнотой и жаждой, заново сполоснулся под душем и мельком увидел в баре Курта. Он заговорщицки кивнул мне и подмигнул. Мы с ним теперь свои в доску. Я на лифте поднялся наверх. Телефон так и мигал красным. Я поднял трубку и снова опустил её на рычаг, швырнул халат на кровать, оделся в костюм и положил в каждый карман по бутылочке из мини-бара. У этого костюма была прорва карманов. Так что спиртным я