К тому же доктор Шульц умер вскоре после. Когда в ноябре лёг первый снег, он решился на классический переход из Мюллы на лыжах и не вернулся. Туристы наткнулись на него следующей весной, далеко от лыжных маршрутов, между Сандюнгеном и Кикютом. В руках он сжимал палки, а капля под носом наконец-то отвалилась и лежала как матовая жемчужина в развороченном гниением рту, а в карманах не было ни кошелька, ни лыжного скребка, лишь визитка страхового агента, из-за чего полиция сперва приняла тело за Готфреда Арнесена, сотрудника компании «Bien». И заварилась, конечно, каша, когда они явились к жене с сообщением, что, к их прискорбию, её муж найден мёртвым в Нурмарке. Она чуть не отдала Богу душу, и даже когда Готфред Арнесен вернулся в своё обычное время домой, спеша понянькаться со своим трёхмесячным сынишкой, и недоразумение естественным образом разъяснилось, она в себя не пришла, от ложной трагической вести в мозгах фру Арнесен остался рубец, и она никому не открывала дверь на звонок, ходила в вечном трауре и в конце концов запретила своему мужу Готфреду выходить из квартиры.
Но пока я должен рассказывать не об этом, я опять забегаю вперёд, прельстившись
Доктор Шульц сглотнул и прочистил горло.
— Вера беременна, — объявил он.
Болетта ринулась было в спальню, но Пра удержала её и елейно обратилась к доктору: — Любезнейший доктор Шульц. Что Вера в положении, мы и сами знаем. Мы хотим новостей. Нас беспокоит, всё ли в порядке с ней и малышом? — Доктор выдохнул. — О да, всё обстоит наилучшим образом. — У Болетты едва нашёлся голос. — А она что-то сказала? — Доктор Шульц покачал головой. — Пока нет. Но дайте же ей время. А позволено мне спросить об одной вещи? — Пра закивала, не забывая поддерживать Болетту. — А кто счастливый отец? — Он погиб тогда в мае, — быстро ответила Пра. — Они собирались пожениться.
Доктор Шульц отвернулся и посмотрел в другую сторону. — Простите мою бестактность. Я же врач, а не святой отец. Гиппократ был бы мною недоволен. Можете ударить меня ещё раз.
Тогда старуха нежно накрыла своей ладонью его руку и легонько сжала. Он взял свой чёрный саквояж и покинул их. Больше они его не видели. Только услышали, как малышня хохочет и тренькает в звонки велосипедов, провожая его по улице.
Болетта уставилась на мать, которая по-прежнему держала её под локоть, она не знала, кричать ей или выть. — Ты знала? — шепнула она. — Знала, что она в положении? — Старуха убрала свою руку: — Зачем доктору Шульцу знать, что мы не знали. Ложь быстрее на язык, чем правда.
И они вошли к Вере. Та лежала, уставившись в потолок, на огранённый хрусталь люстры, закрытыми глазами. Болетта упала на колени перед дочерью. — Умоляю тебя, расскажи, что случилось тогда на чердаке?
Вера ничего не сказала. Она несла своё безмолвие. Пра принесла бутылку «Малаги», ей пришлось держать её обеими руками, разливая остатки. — Об этом ребёнке надо печься особо, — сказала она тихо.
В тот же день после обеда Пра явилась в полицейский участок на Майорстюен. Ей пришлось прождать сорок пять минут прежде, чем её допустили к молоденькому констеблю, сидевшему за пишущей машинкой. — Я хочу заявить об изнасиловании, — говорит она. Констебль поднимает голову, не в силах удержать улыбку за редкими, светлыми усиками. — Изнасиловании? Вас из-насиловали? — Старуха перегибается через конторку: — Изнасилованию подверглась моя внучка. Молодой человек, что это вы шутки со мной шутить вздумали? А ещё в форме!
Констебль краснеет и заправляет лист в машинку. — Никоим образом, фру. Когда это произошло? Изнасилование, я имею в виду? — Восьмого мая, — отвечает старуха. Констебль отрывает обе руки от клавиш и снова вперяется в неё взглядом: — Восьмого мая? Это почти четыре месяца назад! — Этого вы могли бы мне и не говорить, — отвечает старуха. — Вы в состоянии провести дознание?
И констебль долго записывает имя, адрес, число и подробности на листке, который он потом подсовывает под самый низ стопки с накопившимися делами. А Пра по дороге домой покупает в «монопольке» бутылку «Малаги», а в аптеке — хины, потому что в смеси они дают бальзам, который помогает от горя, похмелья и ожидания. Никогда прежде Киркевейен не казалась её ногам такой крутой, как в тот день. Она задерживается во дворе дома. Мальчишки играют у лестницы. Лица у них ещё податливые, неоформившиеся, они сидят на корточках у лестницы и бьют чеканку. Но вдруг пугаются её, как будто взгляд Пра слишком тяжёл для их мальчишечьих узких плеч, они встают, молча и серьёзно, и смотрят на неё. Нет, нет, думает старуха, это не они, они не доросли ещё до таких зверств, они ещё дети, обретающие лицо. Пра улыбается, достаёт монетку и кидает им, и серьёзность превращается в смех и крики, они все тянут руки и пихаются беззлобно. — Привет Вере! — кричат они.
На крыльцо выходит домоуправ Банг с инструментами под мышкой. И подхватывает монетку, которая упала на ступень точно перед ним. Мальчишки стихают и замолкают. — Что здесь происходит? Играть во дворе дома запрещено! — «Нет, не педель», — думает старуха, — «идиотская простота, к тому же его в момент выдала бы хромая нога». — Отдайте им деньги! — кричит Пра.
А ночью Пра не может уснуть. Она идёт и поднимает Болетту, которая тоже лежит без сна и сторожит Веру. Единственного человека, который спит в квартире. — В те дни там кто только не шатался, — шепчет старуха. Болетта вскакивает. — Что ты имеешь в виду? — На чердаке. Тогда в мае там многие прятались. — Болетта зарывается лицом в ладони. — Давай надеяться, что это был солдат, — ещё тише шепчет Пра. — Простой норвежский солдат, который не совладал с войной в своей душе. — Господи, — стонет Болетта. — Как мы могли отпустить её на чердак одну?! — Пра выпрямляется на кровати. — До сих пор Господь не шибко нам помогал, — говорит она.
Пополудни январского дня нового, 1946 года прабабушка Пра сидит на горе Блосен в верхней точке Стенспарка и смотрит на тихий город внизу. Сидение здесь успокаивает Пра. Это её место. Она видит фьорд, тусклый и свинцовый, ниже промозглого тумана, ползущего мимо Эгеберга. На балконах жухнут новогодние ёлки с обрывками мишуры, свисающей с сухих, бурых ветвей. Старуха печальна, напугана. Вера не заговорила и носит под сердцем ребёнка, живот уже не скроешь. От этого безумия все они тихо подвигаются рассудком. Болетта не спит ночами, сохнет и казнит себя, что отпустила Веру на чердак одну. А Вера стоит всякий день перед зеркалом, потупив голову, чтоб не глядеть себе в глаза. Скоро ей одно зеркало узко станет. Кто надругался над ней в ликующий день победы? Старухе неведомо. Она знает одно: этот тип, отец ребёнка, осквернил Веру, опустил во тьму и не заслуживает теперь ничего, кроме адских мук и совсем кромешной тьмы. И она снова повторяет про себя эту фразу «Об этом ребёнке надо печься особо». А она, Пра, на горе зубы съела. Горе её сила. Она живёт своим горем, оно движет ею и не даёт дряхлеть. Но теперь ей надо научить Веру нести свою беду как славу, а боль — как букет, который распускается каждую ночь. Пра слышит скрип снега, ей незачем поворачиваться, она знает, кто это идёт. Она говорит себе: я не печальна и не напугана. Я старая и мудрая, потому что кому и быть старой, стойкой и мудрой, как не мне? Пра улыбается, когда Вера присаживается рядом с ней, но долго выжидает, молчит, обе ничего не говорят, и ни одну из молчальниц не тяготит немота другой.
— Ты пришла не говорить, — наконец произносит Пра. — Но ты можешь ко мне приласкаться. — Вера кладёт голову ей на плечо. Старуха вздрагивает. Ей вспоминается, как однажды они снимали три дня без передышки, сделали восемнадцать сцен, это была «Горничная и заезжий гость». Они даже построили студию в поле под Копенгагеном, глаза жгло после стольких часов под софитами, но она была на верху блаженства, потому что фильм станет сенсацией, принесёт успех, они знали это все, и все были счастливы, от рабочего до директора, от тапёра до главного героя. Но вдруг фотограф вскрикнул и заплакал. Он забыл зарядить в камеру плёнку! Такого не бывает. Но случилось. Все труды впустую. Все до единого взгляды и порывы утрачены, пропали втуне, точно и не бывали, вроде как всё, не намотанное на катушку с плёнкой, выдумка, небыль, ничто. Режиссёр встал, постоял на месте, сел и спрятал лицо в ладонях. Никто не осмеливался ничего сказать. Только Пра, которая была тогда не старухой, а юной и модной красавицей, единственная из всех решилась подать голос. «Мы можем сыграть всё ещё раз», — сказала она. Не вышло.