очень поправились и поздоровели за нынешнее лето… Даже могу сказать комплимент, – продолжал он, – не только поправились, но и похорошели обе… Marie особенно…
Марья Сергеевна засмеялась с едва заметной принужденностью.
– Очень любезно! Остается только благодарить…
– Нет, право, очень похорошела, и притом в твоем лице появилось что-то новое… Я не знаю, что… Но что-то есть. Может быть, это из-за костюма, вы обе такие нарядные, верно, ради моего приезда… Впрочем, сегодня уж такой удачный день, даже обед как-то особенно вкусен.
– Все твои любимые блюда.
– Да, я это уже заметил, – прибавил он шутливо. – И все это дает мне право чувствовать себя сегодня в некотором роде героем дня. Но мне не нравится только одно: моя девчурка стала ужасно молчалива; прежде ее восторг по поводу моих возвращений выражался более буйным образом…
Марья Сергеевна бросила беглый пытливый взгляд на дочь и на мужа, но при этом слегка испуганное выражение ее глаз перешло почти сразу же в улыбку.
– Растет… Становится застенчивее… Все девушки застенчивы в пятнадцать лет.
– Да, молодое растет, а старое старится! – согласился с легким вздохом Павел Петрович. – Приходится уступать дорогу; но ты, Marie, не старишься, ты все такая же, как была и пятнадцать лет тому назад, даже, пожалуй, еще лучше!
Марья Сергеевна насмешливо засмеялась:
– Вот истинно «мужнин» комплимент! Кто говорит женщине о годах, да еще желая сказать ей любезность? Нет, ты неисправим.
– Что делать, Marie, сказать по правде, я никогда не умел говорить комплиментов. Сознаюсь. Помню даже, кузина София еще десять лет назад говорила, что я немыслим для женщин в иной роли, кроме роли мужа…
Марья Сергеевна вдруг быстро подняла голову, и в ее глазах промелькнула какая-то загадочная и точно злая улыбка.
– Быть может, она права… Да, но я все-таки нахожу, – прибавила она после короткого молчания со своею насмешливой улыбкой, которой Павел Петрович совсем не помнил у нее прежде, – что я даже и права еще не имею стариться. Во всяком случае для роли «жены» я не могу быть стара в свои тридцать три года, тем более что я знаю многих мужчин, которые и в тридцать шесть лет играли роль молодых людей и женихов.
– Ого! – Павел Петрович рассмеялся совсем уж весело и громко. – Даже у моей кроткой Marie вырастают коготки, когда нескромно заговорят о годах. Что значит быть женщиной!.. Хотя, спешу прибавить, пользуясь своим праздничным настроением, – прелестной женщиной!
– Не будем брать на себя чужих ролей.
И с легкою насмешливою гримаской Марья Сергеевна быстро встала из-за стола и отодвинула свой стул, давая этим понять, что обед закончен.
Наташа поспешила уйти все с тем же стыдливым и смущенным выражением на лице, точно в душе ей было совестно за их разговор…
Павел Петрович задумчиво и нежно смотрел ей вслед.
– Она очень выросла и переменилась, – сказал он и, помолчав немного, снова подошел к жене и обнял ее.
Он чувствовал сегодня какой-то особый наплыв нежности и любви к жене. Ему все нравилось в ней, даже сам ее тон, слегка насмешливый, которым она раньше никогда не говорила с ним, делал ее в его глазах еще интереснее и привлекательнее, и он со страстным восторгом целовал ее…
А Марья Сергеевна с испугом и удивлением глядела на его раскрасневшееся лицо и точно не узнавала его. Эти глаза, замутившиеся страстью, горячие губы, целовавшие ее, и даже руки, обвивавшиеся вокруг ее талии, казались ей каким-то оскорблением, насилием, и, с трудом сдерживая слезы, она до боли закусывала свои побелевшие губы и не чувствовала уже больше перед ним ни стыда, ни страха, ни угрызений совести, а только злость и отвращение.
XIX
Август уже подходил к концу; стоявшая все время прекрасная погода вдруг изменилась, и дождь полил почти безостановочно. Все небо обложило хмурыми, седыми облаками, и в этой бесконечно однообразной серой пелене, нависшей над мокрою от дождей землей, не проскальзывало ни одного солнечного луча, не проглядывало нигде светлого клочка синевы. Осень наступала быстро, сразу после летней жары. Все потянулись с дач обратно в город, и по всем закоулкам и улицам ползли огромные возы с мебелью. Все больше оголялись деревья, сдергивались со всех балконов белые маркизы и обрывались в палисадниках уезжавшими дачниками последние, вымокшие под дождем цветы. Опустошенные дачи стояли с распахнутыми настежь дверями, дождь уныло барабанил в окна, и крупные капли его, точно слезы, катились по стеклам. Ветер, стуча и хлопая оторванными кое-где ставнями, глухо шумел и завывал на вздувшемся озере, вспенивая на нем беленькие гребешки, и со свистом налетал на деревья, сердито пригибая их к земле.
А между тем Марья Сергеевна, под разными благовидными предлогами, откладывала день за днем свой переезд, несмотря на то, что Павел Петрович, вернувшийся слишком поздно для того, чтобы переезжать на дачу, жил в городе и в каждый свой визит просил и жену перебираться скорее.
Но Вабельский еще оставался на даче, и видеться им с Марьей Сергеевной тут было гораздо удобнее, чем в городе, а потому она и затягивала, насколько возможно, свой переезд.
Наступило уже тридцатое число. Наташе давно пора было в гимназию, Павел Петрович торопил настоятельнее и решительнее, откладывать становилось невозможно, и осознание этой невозможности раздражало и пугало Марью Сергеевну.
Очутиться в городе в одной квартире с мужем, постоянно быть вместе с ним, выносить его ласки, лгать, притворяться всегда, каждую минуту, и, наконец, что было для нее хуже всего, – потерять возможность видеть Вабельского не только уже каждый день, но даже более или менее часто, – все это заранее мучило ее, и она предчувствовала, что на такую игру у нее не хватит ни характера, ни умения.
Непринужденность ее лжи перед мужем на первых порах удивляла ее самое, но с каждым их новым свиданием эта маска притворства становилась ей тяжелее и отвратительнее. Та злость и отвращение, которые она почувствовала к мужу в первый день по его приезде, начинали проявляться в ней со все большею силой. Она постоянно переходила от раскаяния к озлоблению.
Когда мужа не было с ней, она сознавала, как сильно виновата перед ним, и с мучительною болью чувствовала всю низость и подлость своего поведения. Но когда он приезжал и особенно в те минуты, когда он был наиболее нежен с нею, бессильная злость и отвращение тотчас же завладевали ею. Она негодовала на него за то, что должна лгать и притворяться с ним, за то, что он имел все «законные» неотъемлемые права любить ее и от нее требовал того же, за то, что принадлежала ему, тогда как все ее существо возмущалось против этого и рвалось к другому человеку, которого она не только не смела открыто признавать своим, но и невольно краснела перед всеми за краденое чувство.
Чем больше осознавала она все это, тем безумнее любила Вабельского, и чем больше любила его, тем сильнее чувствовала к мужу отвращение. Она утешалась только тем, что Павел Петрович, занятый более чем когда-нибудь своими делами и службой, приезжал на дачу не более двух раз в неделю.
Виктор Алексеевич Вабельский очень интересовался «положением дел с мужем», как он, шутя, говорил порой Марье Сергеевне и, слушая ее откровенные обо всем рассказы, приходил в приятное удивление. Положительно, он не ожидал от нее такой ловкости.
Она рассказывала ему все, находя какое-то наслаждение в том, чтобы раскрыть ему всю свою муку. Когда она признавалась ему в своем отвращении к мужу, Вабельский почувствовал какое-то безотчетное удовольствие. До сих пор он никогда не ревновал к мужьям, признавая их законные права, но Павел Петрович и его нежность к жене как-то странно коробили его. Он предпочел бы, чтобы мужа совсем не было в данном случае. Он не желал ни жениться на Марье Сергеевне, ни открыто сойтись с ней навсегда, но в то же время чувствовал, что ему было бы приятнее, если бы она принадлежала ему одному. Постоянная боязнь за свои с ней отношения и возможность даже прекращения их, в случае, если бы Павел Петрович узнал что-нибудь, вовсе не нравились ему.
Порой ему казалось, не будет ли, в самом деле, лучше, если Марья Сергеевна разойдется с мужем.