Зима, между тем, действительно уютно устроилась у нас. Теперь тот большой белый мешок, который она когда-то несла на спине, был, по-видимому, совсем опустошен, потому что каждый день светило солнце, пусть даже оно появлялось у нас над белой, плотно засыпанной снегом стеной тайги только на несколько часов. Но зато тогда все вокруг нас тоже сверкало. Толстый лед у окон сиял и поблескивал. В нескольких местах люди пытались, постоянно согревая стекло рукой, дыханием или лампой, сделать хоть маленький «глазок», чтобы смотреть наружу. Но если наступал вечер и ночь, глазки у окон покрывались снова льдом, зима обнаруживала любопытные термометры, садилась перед ними и задувала столбик все ниже.
- Неслыханно, – ворчал тогда немец-фельдфебель, – здесь изо дня в день этот собачий холод, всегда около сорока градусов. Летом – столько же, но жары и, кроме того, в тени. Восемьдесят градусов разницы! Но чего только не может вынести человек!
Большое полено впихиваем в раскаленную печь, искры разбрызгиваются друг от друга, слышен треск. Становится уютно тепло.
- Эй, дружище, да ты настоящий болван, не позаботился о топливе, но пытаешься топить...
- Ах, да ладно! Тайга большая; русские правду говорят: для на наш век хватит! Итак я на очереди, я торгуюсь, да? Тогда я говорю... восемнадцать! Ну, тогда двадцать, двадцать два, двадцать четыре, что?!
- Выходить на обед! – звучит голос фельдфебеля.
- Что за свинство! У меня большой шлем... как задумано. И мне всегда приходится бросать игру как раз тогда, когда у меня хорошая карта!...
Ворота лагеря раскрываются, и колонна закутанных, разнообразно одетых мужчин шагает по городку.
Шаг размерен, под сотнями валенок хрустит снег множеством звонких звуков.
Комендант лагеря для военнопленных возвратился после четырехнедельного отсутствия. Он, кажется, постарел. Мы встречаемся в канцелярии полицейского капитана. Во всем своем великанском росте капитан почтительно стоит перед столом, за которым сидит его превосходительство. На столе лежит большая пачка денег.
- Доктор Крёгер! Голос генерала усталый, опустошенный. Глаза старика полны невыразимой скорби. Он подпирает голову рукой и смотрит на землю. – Я вернулся из Омска с чувством глубокого стыда, потрясенный до глубины души. То, что услышал собственными ушами и увидел собственными глазами, граничит с самым подлым, самым мерзким мошенничеством! Вы, лейтенант Крёгер, и вы, господин капитан, дайте мне честное слово, что все, что я сейчас вам скажу, останется между нами. Мы подаем друг другу руки.
- В штабе в Омске я, наконец, получил деньги на пленных. На мое повторное напоминание, как известно, ответа не было, солдаты в Никитино уже месяцами не получали никакого жалования, вы знаете это точно так же хорошо, как я. Но знаете ли вы, что мне сказали в Омске? Я должен был взять с собой только половину денег, но зато расписаться в получении за полную сумму! Собаки! И его кулак с грохотом стучит по столу. – Известно ли вам, господа, что до сего момента в Сибири умерли свыше четверти миллиона военнопленных? Есть города, в которых более семидесяти тысяч пленных размещены в землянках и не знают медицинской помощи! Там зверствуют тиф, холера, дизентерия, туберкулез, воспаление легких, легочная чума, цинга! Генерал прижимает обе ладони к лицу, и он, кажется, видит все эти ужасы перед собой.
- Но мне нужно рассказать вам, господа, что я видел. Я потребовал денег на содержание пленных и установил, что деньги есть, но вот только выплачивают их, похоже, очень редко. И это офицеры, я определенно повторяю, это офицеры, господа, утаивали деньги от пленных, пропивали их, тратили на шлюх, это они открывали их посылки, отпускали циничные шутки по поводу часто очень скудных подарков, говорили неуместные непристойности о фотографиях членов семей пленных, забирали себе содержимое этих посылок, тратили на себя денежные переводы с родины и выплачивали пленным только незначительную часть. Они спорят за должность в лагере военнопленных, они кормятся за счет бедняков и обворовывают их самым мерзким образом. Офицеры! Они осквернили всю Россию, честь страны и народа на веки вечные! Если только один из военнопленных вернется к себе на родину и расскажет там об этом... Старый генерал берет торопливо, дрожащими руками, носовой платок и закрывает им свое лицо.
- Я подал прошение об отставке. Скоро я больше не буду вашим начальником, так как... в Петербурге... повсюду то же самое... та же грязь! Ее собственные сыновья превратили прекрасную Россию... нашу матушку Россию... в шлюху!
Тягостное молчание воцарилось среди нас. Генерал долго сидит, согнувшись в кресле.
- Вам уже довольно скоро не придется больше заботиться о ваших товарищах, лейтенант Крёгер, освобождение для вас и пленных уже близится, но не для нас, старых русских офицеров царского орла... нет, не для нас. Нам предстоит страшное. Ворота открыты широко, очень широко, скоро она наступит, анафема, для всей России... гибель!
Как медленно текущий, широкий поток проходило время. Все новые и новые снежные массы падали на землю. Три раза связь с внешним миром прерывалась. Телеграфные провода, натянутые между столбами, были повреждены пургой. С объединенными силами их снова закрепляли, пока аппарат Морзе не играл снова. Тогда царила всеобщая радость: далекий мир мог снова говорить с нами, и мы могли снова ему отвечать.
Еще раз почтовый караван застрял в снежном буране. Совместными силами, с поддержкой местных и жителей и пленных, была собрана спасательная команда, чтобы поспешить ему на помощь.
Но было слишком поздно. Только по единственному высовывающемуся из огромной снежной могилы санному дышлу мы могли узнать, где лежали погребенные люди и животные, иначе мы бы не нашли их. При перехватывающем дыхание морозе мы принялись за тяжелую работу. Лопата за лопатой, шаг за шагом мы освобождали жертв стихии. Они лежали так, как их застал шторм, рядом с их маленькими, верными лошадками, в стороне битком набитые сани. Их лица были усталыми, довольными, полными внутреннего безразличия и спокойствия. Некоторые из них держали лопаты, другие сидели за гружеными санями, вероятно, чтобы найти за ними защиту.
В древней деревянной церкви, в поблескивании икон и множества жертвенных свечей их тела собрали для прощания. Глубоким басом священник молился на протяжном церковнославянском языке за спасение их душ. Верные своему Богу, люди опустились на колени, среди них их руководитель – полицейский капитан. Иногда слышны были громкое рыдание женщин и плачущие детские голоса.
- Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли, – протяжно и растянуто задавал тон поп, и церковные колокола начали свой долгий перезвон, перекрываемый басом большого колокола, пока новый буран, стегая снегом, засыпал молящихся, их церкви и избы.
Наступало Рождество, и с ним чудесные лучи в наших сердцах и глазах.
Затем зазвенели колокола нового года. Они звучали озорно и весело. Год начинался, и с ним снова появлялись новые надежды. Мы все ждали весну.
В середине февраля Никитино испытал маленькую неожиданность. Наконец, три австрийских врача были откомандированы сюда из какого-то далекого лагеря военнопленных. Собственно, этим трем докторам тут нечего было делать, так как в Никитино не было серьезных больных.
Но весь городок бежал к австрийцам, у всех было что-то, на что они должны были жаловаться. Для большинства жителей обращение к врачу было желанным разнообразием. Мнимым больным выписывали безвредные лекарства, им стоило больших трудов приобрести их себе, они довольно брюзжали об этом и о принуждении регулярно принимать лекарства. Но чем больше кто-то должен был принимать, тем интереснее становился он в глазах других. Так возникла новая, неистощимая тема для разговоров: «Моя болезнь».
Между тем мои медицинские книги лежали в каком-то углу, покрытые пылью, потому что с некоторого времени я больше не прикасался к ним. Правда, я записывал очень точно мои наблюдения за состоянием Фаиме, однако, когда состоялся консилиум австрийских врачей, их вывод звучал единогласно: «Все совершенно нормально». Тогда я оставил и мои записи.
Фаиме чувствовала себя блестяще. Хотя она часто лакомилась самыми различными сладостями, все еще с особенным удовольствием ела корку черного хлеба, но все это так и должно было быть, и из-за этого я больше не волновался.
- Скажите, Фаиме, – однажды спросил девочку Иван Иванович с озабоченным выражением лица, – не