за любовь к людям брошенного тобою в железо и мрак…
— Это что за сомнамбула? — воскликнул поручик Мирецкий.
Он стоял в двери, расставив ноги, держа в одной руке картуз, в другой сверток; белели крепкие зубы под раздвинувшимися в улыбке усами. Если бы пушка выстрелила в квартире Воронцовых, вряд ли это так потрясло бы Николая Васильевича, как этот внезапный смех.
— Хорошо, хорошо, я постараюсь что-нибудь сделать, — заторопился Николай Васильевич, — ты сейчас ступай с миром и помолись, чтобы полиция оказалась добросердечной. Григорий, — крикнул швейцару, — проводи!
Встретились глаза капитана с глазами старой женщины; он уже спокойно выдержал это, повторил:
— Бог милостив.
Она медленно пошла от них, постукивая батожком, не оглядываясь; спина ее с выпирающими под концом платка лопатками еще пуще согнулась.
— Да что же у вас произошло? — Мирецкий, улыбаясь, смотрел на Наденьку.
Прижав пальцы к вискам, она все так же стояла у стены. Воронцов был крайне обрадован, потирал руки:
— Ну идем, Владимир, идем, сейчас все объясню. Наденька, что же ты?..
Мирецкий взял ее руку, наклонился, поцеловал; рука была холодная, неживая.
— Так нельзя, ваше величество. Позвольте? — Он взял ее под руку, повел в комнаты. — Примите от верного вассала. — Раскрутил сверток, протянул.
Какая бы женщина не дрогнула, увидев такое чудо! В коробочке на вишневом бархате лежала сапфировая брошь. Теплое васильковое свечение исходило от камня, и глубина его казалась беспредельной. Воронцов на миг недружелюбно вскинул на Мирецкого зрачки, словно подарок уколол его. А Наденька порозовела, приняла коробочку, подала поручику руку; рука согрелась, на запястье билась голубая жилка. Тут же Наденька убежала примерить брошь, заранее угадывая, в какой дивной гармонии будет сапфир с ее глазами и волосами.
Прислуга тем временем уже управилась, Воронцов успел привести себя в порядок. Поручик развел руками: Николай Васильевич выпил с ним коньяку.
— Плохо? — угадал Мирецкий, закинув ногу на ногу, по-домашнему успокаиваясь в кресле.
— Весьма. Михаил Сергеевич говорил: нас обложили со всех сторон… И самое глупое — семнадцать орудий к черту! — Воронцов стиснул зубы, кожа натянулась на скулах. — Я не особенно верю в бога, но сам бог тебя послал.
Мирецкий посмотрел на ногти, качнул ногой:
— Не бог, скорее распутица, которая не за горами… С англичанами я договорился, станок нашли. Но акции нашего завода падают во всех смыслах. Промышленники считают его мертворожденным, военные зловеще выжидают.
— Ну, а ты, ты?
— Меня это не волнует.
— С чего вдруг разбогател? Королевский подарок.
— Пустяки. Я кое в чем помог американцам… А теперь рассказывай.
Слушал, разглядывая ногти, не перебивая, а когда Воронцов сердито замолк и налил коньяку, сказал:
— Если ты будешь оплакивать всякого червяка, попавшего под твои колеса, зарастешь травой. Посмотрел бы на мир: он мерзок, каждый старается выжить и пожрать за счет другого, никто не считается с тем, что остается за спиной. А всякие там идеи, слова — маскарад. Человек по природе своей лицедей. В колыбели он притворяется, чтобы вырвать у матери ласку, и, умирая, до последнего вздоха остается актером, старается играть главную роль в спектакле церковного обряда.
— Что же, я притворяюсь, что хочу построить завод?
— Разумеется, врожденное лицедейство выше разума, и ты не замечаешь, что руководит тобой. Посуди сам: ты притворяешься, выступая на кладбище и стараясь не быть похожим на других начальников или владельцев заводов, ты притворяешься перед этой старухой, притворяешься перед самим собой, будто сожалеешь о Бочарове. Бочаров тоже играл. И если роли ваши оказались из разных пьес, кому-то надо было переучивать или уйти со сцены. Добровольно никто не захотел. Тогда вступило право сильного, право того, на чьей стороне больше притворщиков. Иначе, Николай Васильевич, и быть не могло.
— Постой, но мне какая корысть! — перебил Воронцов.
— Оправдать доверие императора, доказать всему миру, что именно ты, капитан корпуса горных инженеров Николай Васильевич Воронцов, можешь в одиночку победить отлично слаженную машину Европы. О, корысть выражается не только в золоте и чинах, хотя то и другое придет и к тебе.
— Дай бог, чтобы другие так не думали!
— Мозг твой узок, специален, — продолжал Мирецкий, не слушая, — и не способен к анализу душевной жизни. Но если бы ты сумел заглянуть в свою душу, то сейчас бы понял, что последние неудачи завода волнуют тебя совсем не потому, что они — неудачи, а потому, что боишься прослыть пустозвоном и перед государем, и перед своей супругой. И ты бы сказал себе: «Никто на заводе не может быть более правым, чем я, потому что вижу главную цель».
Воронцов даже откинулся в кресле: Мирецкий точно угадал недавние его мысли. И, словно защищаясь, вскинул руку:
— Значит, и ты притворяешься?
— Конечно, — засмеялся Мирецкий, — и я притворяюсь. Я давно понял, что пресловутые честные порывы — служения отечеству и прочее — в наше время — донкишотство, и отошел в сторону. Мне нравится такая роль. Надоест, так нетрудно разводить кактусы или курить гашиш.
— И все же, Владимир, высокие порывы души существуют, и все же существует разум, прогресс.
— Это очень просто. Люди плодятся и, как муравьи, надстраивают свой муравейник. Нет материала, кончились запасы еды в окрестностях — переселяются либо нападают на соседей… Но ты, я вижу, утомлен. Тебе просто надо выспаться. А вот и наша королева!
Наденька вышла к ним в том же платье, без броши. В руке она держала томик Пушкина.
— Когда-то я по-детски гадала, но не прочитала дальше, — сказала она. — Вот это:
Она оборвала чтение, серыми, почти стальными глазами посмотрела на Воронцова:
— Николай Васильевич, ты должен сдержать обещание, которое дал матери.
Купец Колпаков сидел напротив пароходчика Каменского-старшего, городского головы, весьма расстроенный. Он никогда не притеснял свою дочь и не занимался ее воспитанием, ибо ни времени, ни желания не было. Дочь не слишком ему докучала, только однажды на пароходе повергла отца в отчаянье, да и то закончилось благополучно и даже превесело. И вот как бес в нее вселился: явилась белая, в какой- то дерюжине, за нею верный Никифор тащил ворох одежды и укладку с девичьими безделушками:
— Бери все, только Бочарова пускай освободят.
— Да ведь я не при таких делах, — пробовал отнекаться Колпаков, — что я могу-то?
— Можешь, — притопнула ногой дочь. — Деньги все могут!
Ну, тут, конечно, Егор Александрович для острастки каблуками паркет раскроил, про чугунную плиту на кладбище заорал, к Ольгиным косам потянулся. А она: