оказывается, люди, ненавидящие этот мир. Мужик, побивший на дровнях знаменитых московских бегунов, был чем-то связан с этими людьми; дом тетки и чугунная плита на кладбище тоже взаимосвязаны. Но связи ускользали, терялись, а ей так хотелось определенного, ясного…
Капитана Воронцова, по-видимому, такие вопросы не тревожили: он знал, для чего живет на земле. Он поглядывал на игристую воду, щурился, трогал двумя пальцами короткие усы.
— Нуте-ка, нуте-ка, — вскричал Колпаков, вываливаясь пузом из-за угла. — Николай Васильевич, Наденька-матушка, куда же вы упрятались? — От шампанского и шабли он взвеселился, ко всем настроен был отечески. — Прошу, прошу!
Он щелкнул пальцами-морковками. Словно оперный черт из люка — лакей с подносом. Потом Ольга, завитой коллежский асессор Костарев.
— Не употребляю, — отстранился Воронцов.
— Никола-ай Васильевич, — погрозил пальцем Колпаков. — За знакомство полагается. Вам долго с нами жить и сотрудничать, батенька.
— Увольте, увольте.
— Ну, а со мной, — пододвинулась Ольга. — Или я прыгну в воду.
— Извольте, — пожал плечами Воронцов.
Взметнулось белое платье. Лакей выронил поднос. Закрыв лицо руками, попятился Костарев. Колпаков со стоном осел на толстый зад. А Воронцов — уже на оградке, уже прыгнул. Быстрыми саженками догоняет Ольгу. Она плещется далеко за кормой, различить ее трудно, только брызги высверкивают на солнце. Бегает команда, пароход разворачивается. Многие дамы в обмороке, губернаторша нюхает флакон.
— Тысячу, — взывает Колпаков на коленях, — тысячу рублей серебром, господа!
Генерал-губернатор багров, прокашливается, словно готовится к речи, Лошкарев позеленел, под глазами набрякло, полковник Нестеровский обнял Наденьку, прижал к себе.
Капитан «Ерша» гремящим голосом командует в рупор. За борт летят веревки, за борт протягиваются руки. Поднимают Ольгу. С нее ручьями вода. Платье облипло, всю ее обозначая. Тимашев сглатывает слюну. Ольга обводит всех диким взглядом и принимается хохотать. Помогают взобраться на пароход и Воронцову. Он без фуражки, волосы слиплись косицами, за ним — мокрый след; дамы аплодируют.
— Меня надо было спасать, — сердито говорит он, вытирая щеку, и уходит вниз, под палубу.
Колпаков, благодарно колыхаясь, семенит за ним, но натыкается на запертую дверь каюты.
— Не принимает, — возвращаясь, разводит он руками, — благодарности отца не принимает?
Но поездка не испорчена, нет. Наоборот, всем стало до слез смешно. И Колпаков принимает поздравления от самого генерал-губернатора.
— У вас своеобразная дочь, — восхищается Тимашев, взбивая свои бакенбарды-котлетки пальцами снизу вверх. — Русалка, пхе, пхе, пхе.
Городской голова похохатывает, старается твердо держаться на шатучей палубе. Восторженные дамы во главе с губернаторшей ждут Воронцова. Коллежский асессор Костарев шепчет, закатив глаза, — сочиняет куплеты. Наденька несколько уколота догадкою о том, что могла сделать Ольга, когда Воронцов подплыл к ней, и в то же время чуточку лестно, что именно ее, Наденьку Нестеровскую, отличил инженер среди прочих дам и девиц.
«Ерш», погукивая, бежал по Каме, а капитан Степовой, в сердцах разорвав приглашение, шагал в казармы баталиона.
В Оханском уезде взбунтовались мужики: опять отказались платить оброк. Генерал-губернатор узнал об этом вчера вечером, счел бунт вызовом ему лично и приказал начальнику губернии после прогулки по Каме выехать в уезд собственной персоной во главе двух солдатских рот.
Капитан Степовой вычистил пистолет — в стволе зеркало, смазал. Построил солдат на плацу, играл желваками. Каменные лица солдат под круглыми шапками ничего не выражают. Давно уже были удалены из батальона офицеры, аплодировавшие подпоручику Михелю, перекроены роты. Но не таятся ли под этими тупыми лбами мысли? О, Степовой помнил, откуда у него шрам. Вот такая же серая скотинка подняла руку на него, на дворянина, на своего командира! Там, в веси Липцы, Степовой хотел высечь девчонку, которая в них стреляла, свой солдат перехватил руку!
А эти, эти тоже давали присягу на верность царю и отечеству. Им придется стрелять в мужиков, хотя сами они недавние мужики. Не повернет ли вон тот, конопатый, мушку в другую сторону?
Степовой хотел придраться, но раздумал. Вечером, по обыкновению своему перед экспедициями, лег рано, заснул крепко и пробудился, чувствуя во всем теле звериную бодрость.
На ранней рани туман густо полз от реки в улицы. Пристань призраком маячила между берегом и водой, будто парила на весу. Лица непроспавшихся солдат хмуры, рты поджаты. Грохочут сапоги, изредка взвякивает металл амуниции. По двое, по двое, по двое — на пароход. В коляске подъехал Лошкарев, принял рапорт, нервно зевнул.
И отвалила в туман дымящая посудина, ощетиненная стволами. Унылые звуки колокола повисли над Камой, будто в плавучей церкви звонили по покойнику. Солдаты крестились, устраивались поудобнее — подремать.
Не спали унтера, не спал Стеновой, бодрствовал господин губернатор. У Лошкарева на плечах теплый клетчатый плед, под пледом накидка последнего фасона, позаимствованного петербургскими модниками у лорда Реглана, командовавшего британскими войсками при осаде Севастополя. Начальник губернии, он же председатель губернского по крестьянским делам присутствия, проклинал про себя сырой туман, жесткую скамью, Тимашева, службу, мужиков, все на свете. Государство Лошкарева необъятно. Бродят на севере его косоглазые дикари в звериных шкурах. Пашут землю, корчуют леса, варят соль, добывают руды, стоят у плавильников и горнов тысячи мужиков с дремучими душами. Студенты, семинаристы, чиновники, писатели отравляют мозги книжками, воспламеняются бредовыми идеями, заражают других. И всех их надо держать в кулаке, а кулак с выпирающими мослами узок, бледен. Укрепись Тимашев не в Казани, а в Перми, — мотаться бы военному губернатору от снежной тундры до башкирских степей без отдыха и срока. Болван в бакенбардах, выскочка, сластолюбец!.. Однако внешне лицо Лошкарева привычно сухое, губы веревочкой.
У капитана Стенового свои раздумья. Поглаживая шрам пальцем, вспоминает он, как из Петергофа прискакал когда-то в столицу, вручил членам комиссии свой протест против освобождения мужиков, даже послал вызов на дуэль графу Адлербергу, министру императорского двора. В Москве, куда в наказанье сослали пылкого поручика, загулял поручик с цыганками и актерками, вымазал горчицею бороду знаменитому доктору Альфонскому, одобрявшему реформу. Вспоминая это, Стеновой смеялся над собой. Каким идиотом он был! Даже мужики не поверили в реформу. А он-то, он, дворянин, офицер, вздумал, что правительство согнулось перед мужиками, не понял буффонады для утехи просвещенной госпожи Европы!
После Польши можно было Стеновому в Москву, в Петербург. Но он вернулся. И не только из-за этой девчонки, хорошенькая головка которой задурена всяким вздором. Ноздрями чувствовал — в этой губернии он сможет… Над телом отца поклялся он стрелять всякого мужика, который вздумает поднять глаза. Кровавая месть или как угодно, а и за отцовский позор, за промашку с Михелем, и за шрам этот он возьмет дорого. Но стократ ненавистней капитану Стеновому все эти чиновники, студенты, что возмечтали разогнуть крестьянина своими выкриками, бумажонками. Смышляев рассказывал: есть в Америке племя плоскоголовых индейцев — там детенышам с рожденья зажимают череп меж двух досок. Степовой готов подать патент на усовершенствованный станок: для отродья всяких писаришек, сельских батюшек и прочих расплодившихся разночинцев.
Мысль Стеновому понравилась, он даже потер руки. Огляделся. Туман сдернуло с Камы. Обнажился пологий берег, на котором росли розги, только не очищенные от листьев. Солнце еще не явилось, вода отливала серым металлом.
Солдаты запотягивались, похрустывая костями, Лошкарев раздраженно на них посматривал. У него разболелся зуб. «Надо вызвать к себе этого Густава Германа».
Команда парохода под ногами не путалась, исполняла свои приемы без суетни. Каменный уголь заводчика Лазарева давал много копоти, на длинном лице Лошкарева — черные полосы, но никто заметить