протяжные оклики сторожей:
— Слу-ушай!
— Послу-ушивай!
— По-осматри-ив-а-й!
Человек усмехнулся тонкими губами, подул на руки. Мороз пробирался в прорехи охабня, жег ноги. Круглая безухая шапка-аська слетела в снег, человек поднял ее и замер. Дверь казармы затрещала, в нее пролез огромный мужик, пошел до ветру. Незнакомец подождал, встал на пути.
— Не пугайся, — чуть заикаясь, проговорил он.
Мужик остановился, ответил глухо:
— Не из таковских.
— Кондратий? — ахнул незнакомец. — Да Лозовой я, Федька.
Кондратий ухватил его за плечи, долго тискал, потом молча потащил за собой. Укрываясь в тени заборов, они пробрались к Моисеевой избе. Федор тяжело дышал, давился кашлем. Где-то возрыдал пес, подал голос другой, и захрипели, застенали кизеловские цепные стражи. Кондратий ногтем поскреб ставню. Моисей вышел почти бесшумно, быстро пропустил друзей в дверь. Кондратий убежал в казарму, чтобы не хватились.
Федор жадно и торопливо ел. Тонкая лучинка, прикрытая от окна кожаным козырьком, тихо потрескивала, свет ее прыгал по исхудалому лицу Федора, кровянил седую бороду… Где он укрывался, чем жил?
Румяная от сна Марья подкладывала в чашку, Федор, словно не замечая, продолжал есть. Моисей рассказывал о кизеловском житье.
Лазарев затосковал, по первопутку отбыл в Санкт-Петербург, оставив Гиля полновластным хозяином возникающего завода в сотен душ. Англичанин разогнал порченых девок по деревням. Иных мужики и бабы сразу забили дрекольем.
Гиль с батюшкой Феофаном беспробудно пили. Новый батюшка оказался большим почитателем порок и самолично, закатав рукава рясы, бросал мужиков на станок, обдирал им ягодицы. Он распугал весь причет отца Петра, и запивоха-дьякон, большой приятель Кондратия, увез в Пермь второе доношение. В поселке развелось крапивное семя — всяческие доглядчики и наушники. Из кабака Сирина брали языкатых, цыганистый кузнец Евстигней ладил им на руки браслеты, говорил, что до смерти не износить его работы.
В такой-то завороти куда можно было укрыть Федора, сочтенного в бегах? Моисей знал, что за ним самим установлен особый догляд, и опасался. Но и в казарме, на людях, было того хуже.
— Ты, Федор, ложись, а мы тут потолкуем, покумекаем, как тебя схоронить.
— В третий раз я воскрес из мертвых. — Федор с трудом поднялся из-за стола, не крестя лба, повалился на лавку и заснул.
Марья взяла его маленький прокопченный мешок, открыла и отшатнулась: в мешке лежал дорогой халат, переливающийся радугами. Кое-где на ворсистой ткани рыжели большие пятна.
Говорили в темноте, долго не могли придумать, куда укрыть беглого. Порешили за печкою поставить лавку, отгородить ее досками, а снаружи занавесить вениками да бабкиным травьем.
Зов чугунного била, поднимающий работных людей, пробудил Федора. Моисей еле успокоил гостя, отдал его в руки бабки Косыхи, а ребятишкам строго-настрого запретил распускать языки.
Растертый пахучими мазями, Федор вытянулся на лавке. От печи тянуло сухим жаром, будто рядом была та пустыня Тар, что пересек он когда-то, в далекой молодости. Промерзлые кости ломко отходили. На ладони Федора отмякал аббас — восковой шарик, черный от грязи и копоти.
Марья погремела ухватами, шлепнула по затылку Васятку, тот пошмыгал носом, сказал:
— А я дядьке за печкой нажалуюсь. У него глаза у-у какие страшные…
Федор улыбнулся, что-то непривычное шевельнулось в груди.
— Сигай в печь, — позвала бабка Косыха. — Попарься.
Женщины вышли. Федор с наслаждением скинул завшивевшие лохмотья, по мокрой соломе влез в горячую черную топку. Не хватало воздуху, пот разъедал губы. А бабка, затворив заслонку, подсказывала, чтобы наддал он веничком, веничком — он добрый, с крапивкою. Федор плескал водой, неумело бил себя по выпирающим мослам, приятная истома охватила его.
— Выхожу! — слабеющим голосом крикнул он.
В избе опять никого. Только на лавке стоит жбан, рядом — глиняная, обмотанная лыком кружка. Квас душистый, студеный, сводит скулы. И опять наваливается сон…
Крик бедной девки, провал под ногами… Обеими руками Федор цепляется за край ковра, прихлопнутого западней, втягивает его. Девка пролетела мимо, где-то внизу хрястнули ее кости, даже не состонала… Чувствуя, что ковер опускается, Федор вытягивает ногу, нащупывает выступ на камне. Из щели проникает свет… Федор примечает балку, на которой держится пол, цепляется за нее…
Обрезанный Лазаревым кусок ковра летучей мышью скользит вниз, в темноту, щель закрывается…
Аллах, Саваоф или Будда, услышьте молитву!.. Услышьте мою молитву!.. Под пальцами выступ, еще один выступ. Поспешали безвестные каменщики, вели кладку с уступами… Проходит целая вечность, прежде чем мокрый от напряжения Федор спускается на дно… Железные колья, мягкое изломанное тело… Ее-то за что? Да, на ней был лазаревский халат, тот самый халат, в котором хозяин принял Дерианур. Шелковистая бухарская ткань во время падения соскользнула, повисла на кольях. Федор снимает халат, ощупывает стены, вползает в проход. Пахнет сыростью, под рукой железная заслонка… Она легко приподнимается. За нею река… Здесь будет пруд… Ловко умеет Лазарев заметать следы.
Прячась в яминах, Федор добирается до лесу, глядит в ручей и не признает себя…
Все лето он жил в хвойном шалаше, кормясь грибами, ягодами, мелкой птицею, что попадала в нехитрые западенки. В сердце была беззвучная пустота, будто выгорело оно навечно. И никуда не хотелось, и все казалось ненужным, и мир вокруг был сам по себе, не касаясь Федора и никуда не зовя его. И только когда затрещала хвоя на шалаше от холода, как во сне зашагал он к людям вместе с птицами и зверьем… А зачем?.. Да чтобы снова встретиться с Лазаревым! Чтобы нанести верный удар!.. Там, где Лазарев меньше всего его ожидает. Нет, не умерла ненависть, только затаилась, как искорка под серым пеплом…
Федор понял, что уже давно не спит. Голова горела, губы спекло, нестерпимо хотелось пить, но сейчас Федор не мог слышать человечьего голоса.
А перед самым его приходом Васька Спиридонов татем подобрался к сиринскому кабаку, трижды постучал в окно, в темных сенях нашел влажный Лукерьин рот, на руках внес ее в горницу.
— Дай хоть дверь-то запереть, — слабея, просила она.
Потом, поглаживая ее бесстыдное литое тело, Васька говорил в темноту:
— Бежим, Лукерья, довольно нам таиться. Поселимся где-нибудь в скиту, подальше от людского глазу.
— Не надо, ничего не говори. — Лукерья лениво потянулась, на зевке добавила: — Люб ты мне, Васенька, ох, как люб… А добро-то куда кинешь? Вон сколько его накопилось… Сундуки-то куда — нищебродам?..
— В дырявой одежде легче — ни тепла не держит, ни души.
— Не для того, Васенька, бог создал меня.
В сенях неожиданно и громко затопали, дверь распахнулась.
— Лукерья, гостей принимай, — пьяно сказал Тимоха, поднял фонарь.
Васька вскочил с лежанки, бросился на него, кулаком вышиб стекло. Кто-то грузный навалился на плечи, сказал:
— Не сокроешься, грешник.
Васька признал голос отца Феофана.
— Под мошонку его, кобеля окаянного, под мошонку! — повизгивал Тимоха. — Снизу подхватывай!
От страшных объятий отца Феофана в глазах плавали красные метляки. Васька изловчился, лягнул Тимоху в брюхо. Тот, постанывая, отполз. Через сени с фонарем в руках бежал Дрынов. Васька высвободил