из головы Твардовского, жаждавшего знаний и славы. Она прильнула к его сердцу и грызла его, как змея. С каждым днем убеждался он в необходимости ужасного дела; он свыкся наконец с этой мыслью и решился продать свою душу дьяволу. За всем тем ему было жаль бессмертной души своей. Он припоминал себе, словно сквозь туман, как дорого обошлось ему искупление отцовского договора, каким опасностям подвергался он в аду, — тут овладевала им нерешимость; мысль о том, что он должен наконец признать над собой превосходство дьявола, страшно терзала его самолюбие.
Все стали находить в нем большие перемены… Он уже не ценил так, как прежде, своей учености, — он презирал себя; наружность его отпечатывала на себе всю внутреннюю борьбу, всю грусть, которая грызла и точила его. Прежде он с презрением бросал магические и волшебные книги, — теперь искал их везде с жадностью, углублялся в них, черпал из них все, что могло бы сблизить его с дьяволом, что могло бы показать к нему дорогу. При всем его желании он еще не был вполне уверен, можно ли ценою души и вечности купить мудрость; он все еще опасался найти в ней один призрак, зловредный настой, который, не утолив жажды, только усилит ее… В эти минуты борения с самим собою он часто с горестью вспоминал свои молодые годы, когда в душе его еще были надежда и вера, — он вспоминал школьную скамью свою, где прошло столько сладких часов в науке религии, которую так жадно изучали и ум, и сердце его; вспоминал и мраморный помост костела Девы Марии, на котором молился он и пел священные песни; вспоминал и те минуты религиозного вдохновения, когда сам он слагал песни, которые пелись в целом Кракове… Теперь эти песни уже не отзывались более в его сердце, не возбуждали в нем того чувства, которое породило их. Теперь он смотрел на них, как на детскую забаву, глазами холодного мудреца, который уже распростился навсегда с верою, — мудреца с угасшим вдохновением, с увядшими надеждами… Но, сравнивая настоящее свое положение с прошедшею юностью, он горько жалел о ней. Поздно! Невозможно вернуться к ней. Этого счастия было бы слишком недостаточно Для настоящего его возраста, как молока материнского. В жизни, как и в путешествии, никто назад не возвращается — разве только в мыслях. И жаль дома и жаль молодых лет; а все спешим далее, все идем вперед!..
Любимым местом прогулок Твардовского было дикое урочище за Вислою, на Подгорье, в Присеменцах. Там проводил он целые дни, а нередко и целые ночи; туда следовали за ним ревнивые к науке ученики его, там, под открытым небом, хлестал он их бичом своего неверия. Открывая черную бездонную пропасть науки, зиявшую под ногами смельчака, который хотел сойти в нее, Твардовский скорее охлаждал его рвение, нежели возбуждал его. Дикое и печальное место, где он беседовал с учениками своими, согласовалось с его мыслями… До сих пор народ зовет это место «кафедрой Твардовского».
Обязанности учителя скоро опротивели Твардовскому, и он оставил их. В нем было еще столько совести, что он не захотел преподавать другим зараженную его безверием науку. Весьма немногие из его учеников ходили к нему, из любопытства или из привязанности, но и те оставили его, когда увидели, что не могут извлечь из учения надлежащей пользы. Только один из них остался с ним. То был бедный сирота, которого Твардовский нашел однажды на костельном погосте на руках умирающей матери и из сострадания взял к себе. Ребенок рос на глазах Твардовского и привязался к нему, как к отцу. Он не оставлял его нигде, следовал за ним повсюду, даже в уединенных прогулках, и стерег дом его.
Его звали Матюшей-сироткой. Маленький, бледный, худой, он посвятил всю жизнь свою тому, кому был обязан ей. Служить ему было единственною мыслью Матюши; он жил только Твардовским, — без него он не понимал своей жизни. В целом свете не было никого, о ком бы он мог думать. Только одного Твардовского любил он в целом свете. Привязанность эта превратилась, наконец, в страсть, — дошла до самоотвержения, до какого-то самозабвения, как в животном. Матюша-сиротка, казалось, воплотился в Твардовского, прирос к нему, думал только о нем, наяву и во сне, — жил им. Жизнь его была как будто придатком к чужой жизни — к жизни Твардовского. Такая дивная привязанность обратила на себя общее внимание. Народ смеялся над Матюшей, называл его юродивым и полагал, что Твардовский только посредством чар мог так привязать его к себе.
Матюша ничему не учился, даже не знал, существуют ли на свете науки. Вся премудрость мира заключалась для него в священных песнях, а ксендзов, которые пели их в костелах, считал он первыми мудрецами света. Твардовский казался ему существом столь необыкновенным, что при одной мысли о его мудрости у него кружилась голова. Матюше никогда не приходило в голову следить за поступками Твардовского, — это было бы сверх сил его; он служил ему верно, был послушен и предан. Если случалось ему быть больным, он старался скрывать болезнь свою; если был голоден, то скорее бы согласился украсть кусок хлеба, нежели просить о нем Твардовского; если платье его распадалось от ветхости, он клал на него заплаты до тех пор, пока не удавалось ему добыть где-нибудь другого, более прочного рубища. Так жил Матюша, всегда спокойный и счастливый.
Твардовский, казалось, не обращал внимания на редкую привязанность к себе бедного сироты, а если и вспоминал о нем, то разве тогда только, когда бывал недоволен какою-нибудь неисправностью или недосмотром. Тогда он выталкивал его за двери, и Матюша, как верная собака, ложился у порога, готовый явиться на первый зов хозяина… Мысль оставить Твардовского, убежать от него никогда не могла придти ему в голову.
Во время беспрерывных отлучек Твардовского на Кржеменки Матюша не знал, что делать со скуки. Сначала он хотел следить за ним, сопровождать его издали, — но опасение оставить дом без присмотра удерживало его, и он оставался. Часто по целым дням ожидал он возвращения Твардовского и, мучимый голодом, решался сбегать на рынок, добыть себе каким-нибудь образом кусок хлеба.
— Нет дома пана, пан за Вислою, — было неизменным ответом Матюши каждому из многочисленных учеников Твардовского, которые приходили навещать своего учителя. Но отлучки Твардовского становились все чаще и продолжительнее. Против обыкновения он даже не брал с собою книг и ходил один — один, с черными своими мыслями. Ученики его стали посещать его реже, и наконец перестали совсем. Один только бедный Матюша сидел у порога дома, бледный, худой, истощенный, голодный и весь в лохмотьях, равнодушный ко всему на свете, даже к насмешкам проходящих, которым он, казалось, отвечал с безумной улыбкой: «Мне и так хорошо!»
VIII
О том, каким образомТвардовский решился продать себя дьяволу и что происходило в его душе
Грустен, задумчив, сидел однажды Твардовский на Кржеменках. Долго бродил он по Подгорью и, утомленный, бросился наконец на траву в любимом своем месте. Солнце давно уже зашло, звезды замелькали на небе, и месяц выходил из-за синего леса. Хотя осенняя ночь и была ясна, но ветер шумел по полям, свистел между деревьями, срывал с них листья, крутил их и рассыпал по полю. То там, то сям поднимал он с дороги песок, заметал им дорогу, гнал его по своей прихоти, куда ему вздумалось. Бурно было на земле, — а на небе чисто, светло, точь-в-точь как в душе Твардовского: в ней было чище, чем прежде, но зато ветер метал и крутил в голове его мысли. Слабо светились там звезды надежды; кровавая луна непреодолимой жажды поднималась на осиротелом небе его надежд и верования.
Твардовский решился вызвать дьявола, видеться с ним в эту же ночь и отдать ему душу свою взамен славы и мудрости; странная мысль побудила его ускорить его желание. Он вспомнил, что уже однажды был он во власти сатаны и что одно чудо помогло ему взять от него отцовский договор. Как игрок, который кладет на стол только что отыгранные им деньги, клал он опять свою душу, оправдывая себя тем, что был уже однажды в руках дьявола. Таким-то пустым доказательством старался он заглушить свою совесть, заглушить сожаление о бессмертной душе, которую менял он на пустой блеск славы. Он решился вызвать дьявола и ждал только полуночи. С ним были все чернокнижничьи снаряды, с которыми в полночный час должен был он выйти на распутье, на страшное свидание…
Долго не наступала желанная минута; время двигалось медленно, как будто для того, чтоб дать ему более свободы для размышления. Твардовский не слушал голоса совести, которая громко говорила ему… Напрасно теснились в его голове спасительные мысли, напрасно приходило раскаяние, волновал душу страх… Твардовский отгонял от себя этих спасительных посланников совести, но они все-таки против воли его бежали к нему, налегали ему на грудь, на сердце, на голову… С глазами, устремленными в небо,