решился. — Энгус нагнулся, подобрал с песка круглый черный голыш и принялся его поглаживать, будто драгоценность. — Я неправ?»
«У меня нет причин соглашаться».
«Неужели тебя никогда не охватывала волна гнева и возмущения жестокостью власть имущих — ты никогда не вдохновлялся мыслию их ниспровергнуть? Думаю, тебе знакомы эти чувства. Мне бы на твоем месте — непременно. Тебе известна история Жак-Армана? Это крестьянский мальчик, которого отняла у родителей и усыновила королева Мария Антуанетта — он ей приглянулся. Но, несмотря на ласку королевы, на богатое платье и роскошную еду, мальчик не переставал плакать и был безутешен. Когда разразилась Революция, Жак-Арман сделался самым свирепым из якобинцев и в эпоху Террора — гильотинщиком
«Не понимаю, какое отношение имеет эта история ко мне».
«Если не понимаешь — значит, и не имеет».
«А что ты мне предложишь, пойди я тебе навстречу? Какая мне от этого выгода?»
«Я ничего тебе не предлагаю».
«Из ничего и выйдет ничего».
«Я думаю, что-то да выйдет. Надеюсь — хотя мне и нечего предложить, — что тебя привлечет сама задача, воодушевит надежда. Быть может, так. Пойми, я сознаю, что шансы на успех задуманного мною гамбита невелики. О том, насколько безрассудно это предприятие, суди по моей готовности его испытать».
Али молчал, и Энгус продолжил: «О Сообществах в Италии ты слышал. Но, наверное, слышал что- нибудь о подобных братствах и в других странах».
«Не сказал бы. По-видимому, они научились скрывать свои тайны лучше итальянцев».
«А теперь я открою то, о чем поклялся кровью не говорить никому — за исключением того, кто вступит в наши ряды. Вот насколько я полагаюсь на твое молчание».
«Будь осторожней. Ведь ты не знаешь, каких взглядов я придерживаюсь, каким союзникам дал клятву верности. Откуда тебе известно, что я — вовсе не агент той самой Империи, против которой ты сражаешься? И не ее сторонник? И не продаю сведения, а также людей?»
«Брат, о тебе мне известно все: на свете нет никого прямодушней тебя — ты всегда был таким — это меня бесило, но никакие мои поступки не затемняли и не замутняли твой облик. Послушай теперь: я доверю тебе то, о чем знают лишь очень немногие. В мире — или, по крайней мере, в этой части света, от нашего Острова до престола русского царя — везде, где еще жив дух Свободы, — таится Общество, члены которого объединены одной-единственной целью (или немногими сходными): они поклялись оказывать содействие всем, кто предан этому духу, независимо от Нации. Коротко говоря, они намерены покончить с Монархами и наследственной Властью — устранить Церкви и Суды, всецело подчиненные служению Вышестоящим, — собственно, всех, кто оседлал народы, уподобив их Ослам, изнемогающим под непосильной ношей. Даже если на это понадобится Столетие — а иные считают, что гораздо меньший срок, — угнетатели сгинут, и все народы (мы в это верим) избавятся от излишних страданий: их и без того всюду достаточно — и живым их не избежать».
«Возможно ли такое?»
«Возможно. В каждой стране, где появились эти общества, их называют по-своему, однако есть у них и общее наименование — ты о нем слышал?»
«Тебе, кажется, этого хотелось бы».
«Они называются Люциферами».
Али рассмеялся: его смех и встревожил, и обрадовал Брата; Энгус подумал, что никогда раньше не слышал смеха Али — и уж тем более над странными мирскими обычаями и над выходками того великого Божества, которому не поклоняются в Храмах — Его Величества Случая, любящего преподносить шутки наподобие этой; для каждого из нас у него в запасе найдется хотя бы одна — а мы в знак почитания будем смеяться над ними или плакать!
«Я думал, — сказал Али, — что бывший французский император посвятил себя той же задаче — изгнать старинных Угнетателей — растворить двери Тюрем — сбросить бремя и с мужчин и с женщин — освободить невольников — и евреев. И вот теперь он одиноко стоит на скале посреди океана, а прежние Парики вернулись на свои места».
«Это так. Все молодые энтузиасты, горевшие жаждой освободить свои Страны и Народы от тирании, — даже те, кто поначалу Наполеона боготворил, поневоле вступили в союз со свергнутыми Королями и Аристократами, чтобы разбить императора и разрушить его карточные Монархии. Теперь они раскусили, что к чему, — и выкуют в каждой стране Свободу, не навязанную извне — немецкую свободу, отличную от венгерской, греческой, венецианской, — установят самоуправление, отдельное в каждой стране!»
«Должен признаться, и я об этом мечтал. Но ужели это только мечта?»
«Эти люди изменят мир, — заявил Али его брат. — Ничуть в этом не сомневаюсь — но вот к добру или к худу, не уверен. Я читал в итальянской прессе, что два ярчайших примера Тщеславия в современном мире — это Буонапарте и некий английский поэт. Вообрази только, как польстило бы это сравнение низложенному императору, дойди слух до его скалы: ведь он был властен поражать оружием, а поэт — лишь изображать пером!»
«Не знаю, сумел бы я довести революцию до успешного завершения, — задумчиво проговорил Али. — Мне в равной степени недостает ни горячности, ни хладнокровия. Свойства человека — для меня главное, будь он хоть солдатом короля — хоть самим королем — или даже папой римским; если только это не мой личный враг, я склонен считать его вполне заслуживающим жизни, по крайней мере. А благородство и храбрость я высоко ценю вне зависимости от того, на какой они стороне».
«Это делает тебе честь, — довольно вяло отозвался Энгус. — Коли ты так настроен, не стоит тебя разубеждать. Со мной случай прямо противоположный — жизнь в Обществе и более или менее пристальное наблюдение за Сотоварищами неизменно и очень скоро становятся для меня равносильны приему
Али снова задумался, стиснул руки за спиной и опустил голову, а потом бросил внимательный взгляд на своего спутника в белом, который недвижно стоял возле лошади, напоминая Изваяние Призрака. Наконец он промолвил: «Человек, берущий на себя подобные обязательства — разве не рискует всем, даже теми, кого любит? Такому нельзя быть обремененным ни родителями, ни женой и ребенком — дабы вслед за собой, при весьма вероятном крахе, не увлечь их в гибельную пропасть».
«Да, это верно».
«Я не обременен ничем», — произнес Али, но в голосе его Энгус не услышал ни малейшей радости.
«Так ты готов отважиться?»
«Откуда мне знать, на что я отважусь? Если я совершу то, что мне предстоит, тогда ты узнаешь, отважился я на что-то — или же нет».
«Хорошо сказано, — откликнулся Энгус. — Больше мне не о чем спрашивать».
«А твоя госпожа — полагаю, она подозревает немногое…»
«Вовсе ничего. Малейший намек поставит под удар нас обоих. Признаюсь тебе — хотя относительно целей и средств их достижения мне упрекнуть себя не в чем — меня мучает мысль, что я вынужден вот так ее оставить — исчезнуть мгновенно — а куда, она никогда не узнает, — да, это меня терзает, хотя подобрать название своему чувству я не могу. Она сохраняла мне верность, как и я ей, — поверь, не так уж много найдется женщин, готовых подолгу благоволить мне подобным».
«И куда же ты направишься? В какие края, к каким берегам?»
«Этого я не знаю, но лишь бы подальше. На мне поставили метку раз и навсегда, снять ее нельзя: как видишь, я тот, кто есть, — ни один полицейский сыщик, ни один исполнитель Закона, ни один пограничный страж не обманется на мой счет, — а сеть блюстителей правопорядка широка и вездесуща, и они осведомлены не хуже нашего. Чтобы избежать погони, уйти я должен как можно дальше — куда не дотянется их рука».
«Тогда к Антиподам. Или в Китай».