намерений, ничего подобного не промелькнуло ни в письмах ее с дороги, ни затем, по прибытии в Керкби. Тон ее писем ко мне, игриво-доверчивый, ласковый и оживленный, скорее мог говорить о привязанности, чем о каком ином внушающем тревогу отношении, письма ее о дочери — письма матери, обращенные к супругу. Это наталкивает меня на грустные мысли: либо ей свойственно двуличие, что, как я считал, весьма не вяжется с ее характером, либо это результат чьего-то влияния последних дней, следование коему в свое время было весьма похвально и достойно, теперь же удивительно после ее клятв пред алтарем.
Пока есть у меня дом, он открыт для нее, как всегда открыто для нее сердце мое, даже если из всех приютов останется только эта обитель. Я не могу заподозрить леди Байрон в том, что причина этого решения, предлог для расторжения нашего брака — желание отделаться от банкрота-мужа, хотя и выбранный для этого момент, и сама манера, в которой сделано сие предложение — без вопросов, без жалоб, без всяких колебаний, без попытки к примирению, — не может не внушать подозрения. Если Вы сочтете, сэр, что тон моего письма к Вам дерзок, знайте, я все же сдерживаю себя из уважения, сообразного родственным обязанностям моим, коих Вы собираетесь меня лишить, и прошу резкость выражений моих, вызванную не зависящими от меня обстоятельствами, оценивать, исходя из оных. Я не унижусь, как жалкий проситель, до мольбы о возвращении нелюбящей супруги, но поступиться правами супруга и отца я не желаю. Предлагаю леди Байрон вернуться, готов отправиться к ней, если она того пожелает, но любые попытки — настоящие и будущие — разлучить нас я воспринимаю с возмущением.
Имею честь оставаться, сэр, в глубочайшем уважении.
Ваш вернейший и преданнейший слуга
Все, что я говорю, кажется бесполезным — все, что я мог бы сказать, — может оказаться столь же тщетным — но я еще держусь за обломки своих надежд — пока они навеки не погрузились в пучину. — Разве вы никогда не были со мной счастливы? — разве ни разу не говорили об этом? — разве мы не высказывали друг другу самую горячую взаимную любовь? — проходил ли хоть день, чтобы мы не давали друг другу, или хотя бы один из нас другому, доказательств этой любви? — поймите меня правильно — я не отрицаю своего душевного состояния — но ведь вам известны его причины — и разве мои вспышки не сопровождались раскаянием и признанием вины? — в особенности последняя? — и разве я — разве мы — вплоть до самого дня нашей разлуки не были уверены, что любим друг друга — и что увидимся вновь — разве вы не писали мне ласковых писем? — разве я не признавался во всех своих ошибках и безумствах — и не заверял вас, что некоторые из них не повторятся — и не могут повториться? — я не требую, чтобы на эти вопросы вы ответили мне — ответьте своему сердцу. — Накануне получения письма вашего отца — я уже назначил день своего приезда к вам — если я в последнее время не писал — это делала за меня Августа — мне случалось переписываться с ней через вас — почему бы ей теперь не служить посредницей между мной и вами? — Что касается вашего сегодняшнего письма — то из некоторых его выражений можно заключить о таком обращении с вами, на какое я неспособен — и какое вы неспособны мне приписывать — если понимаете все значение своих слов — и все, что из них может быть выведено. — Это несправедливо — но я не намерен упрекать — и не хочу искать к этому повода. — Можно мне увидеться с вами? — когда и где угодно — и в чьем угодно присутствии: — это свидание ни к чему вас не обязывает — и я ничего не скажу и не сделаю, что могло бы нас взволновать. — Такая переписка — мученье; нам надо сказать и обсудить вещи, которые написать нельзя. — Вы говорите, что мне не свойственно ценить то, что я имею, — но разве это относится к вам? — разве я говорил вам — или другим о вас — что-либо подобное? — Вы, должно быть, сильно переменились за эти двадцать дней, иначе не стали бы так отравлять свои лучшие чувства — и так топтать мои.
Неизменно верный вам и любящий вас
Перечитывая ваше последнее письмо ко мне и второе — к моему отцу, я отметила несколько пунктов, на которые никто, кроме меня, ответить не может, поскольку мои собственноручные объяснения вызовут у вас меньшее раздражение.
Мои письма от 15 и 16 января. Может быть вполне ясно и четко показано, что я оставила ваш дом в уверенности, что вы страдаете от недуга столь тяжкого, что любое волнение может привести к роковому кризису. Мои просьбы перед отъездом, чтобы вы получили медицинскую помощь, повторенные в письме от 15 янв., должны убедить вас в том, что я именно так и полагала. Мое отсутствие, даже если бы к нему не побуждали иные причины, было рекомендовано с медицинской точки зрения на том основании, что из поля зрения исчезал объект вашего недовольства. Если бы я напомнила о своих обидах в такую минуту, я бы действовала вопреки моей неизменной приязни к вам, да и вопреки общим принципам гуманности. Из последующей переписки выяснилось, что опасения, высказывавшиеся не мною одной, были беспочвенны. Пока это не сделалось очевидным, моим намерением было пригласить вас сюда, где, несмотря на риск, я бы посвятила себя утишению ваших страданий, не напоминая о моих собственных, поскольку верила, что вы не могли отвечать за себя по медицинским показателям. Мои родители, питавшие те же опасения, с трогательным беспокойством поддержали мое предложение и были готовы принять вас у себя, чтобы способствовать вашему выздоровлению. О чем свидетельствует мое письмо от 16 янв. Хотя все эти причины (к которым, возможно, добавились и другие) я и не изложила, покидая ваш дом, но вы не могли забыть, что я предупреждала вас, со всей искренностью и любовью, о том, какие злосчастные и непоправимые последствия может возыметь ваше поведение для нас обоих, на что вы отвечали одним лишь упрямым желанием оставаться верным своей безнравственности[123], хоть это и разобьет мое сердце.
Чего мне следовало ожидать? Я не могу приписать ваше «душевное состояние» чему-либо, как только полному отвержению моральных устоев, которое вы исповедовали и которым похвалялись с самого дня нашей свадьбы. Ни малейшей тяги к исправлению заметить было невозможно.
Я неизменно исполняла все обязанности жены. То, что было между нами, оставалось слишком дорого для меня, чтобы отказываться от него, — до тех пор, пока оставалась хоть какая-то надежда. Теперь мое решение неизменно.
Я не знаю, что сказать; все, что я предпринимаю, лишь еще более отдаляет вас от меня и углубляет «пропасть между тобой и мной»[124]. Если ее нельзя перейти, я погибну на дне ее.
Я написал вам два письма, но не отослал их; не знаю, для чего я пишу еще и это письмо и отошлю ли его. Насколько ваше поведение совместимо с вашим долгом и чувствами жены и матери, над этим я предоставляю вам поразмыслить самой. Испытание не было слишком долгим — оно длилось год, да, согласен — год терзаний, бедствий и душевного расстройства; но они доставались главным образом мне, и для меня, как ни горьки воспоминания о пережитом, горше всего сознание, что я заставил вас делить со мной мои бедствия. Относительно предъявленных мне обвинений ваш отец и его советники дважды отказались что-либо мне сообщить. Эти две недели я страдал от неизвестности, от унижения, от злословия, подвергался самой черной и позорной клевете и не мог даже опровергать догадки и пошлые толки относительно моей вины, раз ничего не мог добиться из единственного источника, где все должно быть известно. Между тем слухи, вероятно, дошли и до ваших ушей и, надеюсь, доставили вам удовольствие.
Я просил вас вернуться; в этом мне было отказано. Я хотел узнать, в чем меня обвиняют; но мне было отказано и в этом. Как назвать это — милосердием или справедливостью? Увидим. А сейчас, Белл, милая Белл, чем бы ни кончился этот ужасный разлад, вернешься ли ты ко мне, или тебя сумеют от меня