установить с достоверностью невозможно. Преобразовать рукопись, пятьдесят тысяч с лишним слов, в колонки цифр — задача столь огромная, что работа заняла бы не один месяц. Мне представляется, что между той минутой, когда леди Байрон узнала о существовании рукописи, и той, когда роман был предан огню, времени протекло немного: Ада не питала сомнений относительно участи, ожидавшей рукопись, а потому уже была готова к такой развязке, накопив у себя в столе груду листов, воплотивших никому не интересный «замысел, связанный с математикой и музыкой».
В тот месяц Ада позвала к себе мужа и взяла с него обещание, что ее похоронят рядом с отцом в фамильном склепе Байронов в церкви Хакнолл-Торкард: там она побывала во время путешествия в Ноттингем в 1850 году и коснулась рукой отцовского гроба. Свое решение быть похороненной там, принятое тогда же, она сохраняла в тайне до последнего. Ада сообщила мужу также и о том, какую эпитафию следует начертать на ее надгробии. Это стих из Библии, к которой Ада в продолжение почти всей жизни особого интереса не питала. Стих взят из послания святого апостола Иакова:
В эти же месяцы (записка не датирована) Ада сообщила матери, что рукопись отцовского романа сожжена. (Факсимильная копия записки помещена в Приложении.) Я не смогла найти документального подтверждения того, что Ада поставила мать в известность о приобретении рукописи и о том, что она вообще существует, однако семейный архив Лавлейсов настолько обширен, что со временем может обнаружиться некое доказательство этого, ранее истолкованное превратно. Я не нашла также ни единого документа, написанного рукой леди Байрон, в котором выражалось бы ее желание — и тем более отдавалось распоряжение сжечь рукопись. Так или иначе, если верить Аде, ее воля была высказана вполне недвусмысленно.
Итак, со всем покончено. Ада покорилась матери, как покорилась смерти. И все же она продолжала жить: на протяжении всей осени она медлила на пороге кончины, не желая или не умея уйти. Тем временем леди Байрон молилась вместе с дочерью и обсуждала с ней ее «заблуждения» (своим религиозным корреспондентам она писала, как радует ее раскаяние и покаяние Ады): в число этих «заблуждений» входили, без сомнения, ставки на ипподроме, отдача в залог драгоценностей и совершенная однажды супружеская измена, но вполне вероятно, что сюда приобщались и все ее атеистические и скептические размышления. Ада находилась в сумеречном состоянии: царапала записки, которые, кроме ее матери, никто не мог разобрать; страшилась погребения заживо; без конца переспрашивала, кто стоит у дверей или в изножье, хотя там никого и не было. Аду навестил по ее просьбе Чарльз Диккенс (они не один год сохраняли дружеские отношения) и прочитал ей отрывок из «Домби и сына» — сцену, в которой маленькому Полю Домби, когда он умирает, чудится его мать, стоящая в изножье. Бэббиджа, явившегося к Аде с визитом, леди Байрон не впустила.
В октябре сына Ады — Байрона, теперь виконта Оккама, которого она более всех прочих желала видеть подле себя, леди Байрон отослала прочь под тем предлогом, что при нынешнем «неопределенном состоянии» матери он может получить «губительные впечатления». Теперь ему было позволено явиться и нанести единственный прощальный визит перед возвращением в Плимут, на морскую службу. Было решено (самой леди Байрон), что юноша не должен прощаться с матерью, поскольку ей будет не под силу справиться с таким переживанием: ему позволили только лишь подойти к двери спальни и заглянуть внутрь. Неясно, осознала ли Ада его присутствие.
Однако Оккам не вернулся на корабль. Он уложил форму гардемарина в саквояж и отослал его домой, отцу. А затем исчез. Лорд Лавлейс, обезумев от растерянности, обратился в полицию и нанял детектива. Ниже приводится описание Оккама, опубликованное в лондонской «Тайме», где за сведения об юноше предлагалось вознаграждение:
Это описание (темные, выразительные глаза, видимо, унаследованы от деда-тезки), было распространено в главных портовых городах, куда прибывали корабли из Америки — в Бристоле и Ливерпуле, словно лорд Лавлейс имел основания предполагать, что найдет сына именно там, — и его действительно нашли в ливерпульской гостинице, где он жил среди «рядовых матросов» и пытался сесть на рейс в Америку. Обнаружившему его детективу сопротивления он не оказал — и возвратился под родной кров.
Все эти подробности из биографии Оккама известны не первый день. Кое-кто из круга родственников и знакомых леди Байрон находил крайне жестокосердным поступок юного Байрона, причинившего горе семейству в столь тяжкую минуту. Однако оставалось неизвестным следующее: пребывая вне дома — возможно, почувствовав, что будет пойман, — Оккам поместил в ячейку ливерпульского банка на хранение сундук со своими бумагами, письмами и прочими документами личного характера, имеющими отношение к морской службе, а также с зашифрованным романом и примечаниями к нему, которые передала ему мать. Должно быть, ей сделалось совершенно ясно (у Ады бывали моменты просветления — ужасные, безжалостные и дивные, озаряющие последнюю болезнь, знакомые всякому, кто был свидетелем этого), что сын приложит все усилия, дабы сохранить рукопись. Быть может, ей и хотелось, чтобы он совершил побег? Что, если она велела ему в напутствие немедля покинуть ее дом и комнату, где она умирала, — бросить все и отправиться в Америку?
Оккам этого не сделал. Он был возвращен на службу в военный флот. Со временем добился увольнения — или же дезертировал: подробности неясны. Проведя еще несколько тяжелых лет — сначала дома под надзором леди Байрон, затем под началом известного викторианского педагога Томаса Арнольда, — он снова бежал, и на сей раз его не преследовали; работал в угольной шахте и подсобным рабочим на верфях, живя под именем Джека Окея. Умер в 1862 году от туберкулеза, двадцатишестилетним. Мертвым новости недоступны и отозваться они не могут, однако больше всего на свете мне хотелось бы донести до слуха лорда Байрона эту странную и печальную историю и получить от него ответное письмо — что бы он написал о своем внуке, который не хотел быть лордом.
Все, что вы прочитаете далее, — это, как мне представляется, плод тройной признательности, более того, тройной любви: любви отца к дочери, дочери к отцу и сына к матери, — но я не в силах заглянуть в сердца тех, кто давно упокоился в могиле, а один из них вообще не оставил никаких записей.
В июне 1816 года, приступая к роману, который позднее обретет название «Вечерняя Земля», Байрон завершил третью песнь «Паломничества Чайльд-Гарольда». В заключительных строфах он прямо обращается к далекой дочери — прекрасно понимая, разумеется, что его услышат и его супруга, и весь читающий свет. «Дитя любви, рожденное в скорбях!.. / Хотя б, как долг, вражду в тебя внедряли, / Любить меня ты будешь, дочь моя!» Быть может, Байрон знал об этом; и знал наверняка, что никогда больше ее не увидит: