венгром Лайошем, тем самым молодым гусаром, которого она выбрала во время осмотра партии пленных, направляемых в Обухове. Еще она взяла с собой горничную, которую все звали «няня», хотя жила эта «няня» у них в доме всего пять лет.
Обойдя за первый же час по приезде весь давно не виденный дом и сад, надышавшись свежим воздухом, тянувшим в окна с бескрайних мирных полей, сестры отыскали Юлиана Антоновича и упросили его проехаться с ними по имению.
Валентина Петровна пожелала править сама. Лайош сел подле нее, Юлиан Антонович — в коляску к Зине.
Сначала молодая женщина пустила резвого коня по дороге. Потом ее восхитило большое на пологом склоне клеверище, и она свернула прямо на него. Коляска поплыла по зелени, как кораблик по морю, поблескивая никелированными частями на мелких, то зеленых, то красноватых волнах зацветающего клевера; гусарская фуражка Лайоша полыхала вымпелом на мачте, белый шелк легких женских платьев вздувался парусами.
Узнав, что пленных, раскинувших табор у опушки рощи, сегодня, как и каждую субботу, отведут в Обухове, Валентина Петровна повернула лошадь к ржаному полю, на котором они сейчас работали. Пленные ставили снопы в крестцы. Они издалека приметили в зеленом поле господскую коляску, и поскольку была суббота, не без ехидства шутили, что, мол, вот нам и «выплата». Они без конца острили на счет этой все удалявшейся «выплаты» и замолчали только, когда коляска Валентины Петровны показалась у них за спиной; она ехала, захватывая траву в спицы колес и оставляя на сухой земле легкий след. Тогда пленные сделали вид, будто поглощены работой.
Юлиан Антонович вышел из коляски и, проходя вдоль шеренги работающих, заговаривал по желанию Валентины Петровны с тем или иным из пленных. Среди чехов, стоявших в конце шеренги, произошла небольшая заминка — сговаривались, кому отвечать от имени всех.
Валентине Петровне нравилось, что пленные тянутся перед нею, как перед командиром, и что они, отвечая Юлиану Антоновичу, смущенно краснеют. Она приказала вторично окликнуть пленного с желтыми нашивками на рукаве — после того как с ним поздоровался ее кучер. Она обратила внимание на этого пленного потому, что он единственный из всех позволил себе держаться при ней с явной небрежностью.
— Земляки? — с той же небрежностью спросила его Валентина Петровна через Юлиана Антоновича.
— Igen… Jawohl! [117]
Она осведомилась о том, как его зовут, и повторила!
— Орбан…
И тут ей сильно захотелось поговорить с этими людьми без посредника.
— А по-русски тут никто не говорит?
Орбан оглянулся, обводя глазами пленных, но промолчал; молчали и люди у него за спиной.
Солдат-мордвин нашел наконец какого-то перепуганного русина, который понимал русский язык и, видимо, мог даже сносно говорить на нем; однако русин не сумел связно ответить барыне, и она отпустила его.
— Что же, больше никто не понимает?
— Никто, — вдруг брякнул Орбан.
Валентина Петровна посмотрела на него удивленно и с возмущением:
— Никто? А как же вы поняли вопрос? Понимает — но издевается… Кто это?
— Да он понимает и говорить может, — с готовностью пожаловался мордвин.
— Странный человек. — И Валентина Петровна отвернулась.
Помолчав, она еще раз взглянула в лицо дерзко молчавшего Орбана и произнесла:
— Горд…
Лицо это раздражало и привлекало ее.
— Вы кто?
— Студент-медик.
— Его бы следовало иначе использовать, Юлиан Антонович.
Она повернула лошадь, передала вожжи Лайошу, однако ей еще не хотелось уезжать.
— А что, у вас поют? Пленные в городе поют замечательно.
Юлиан Антонович сейчас же велел согнать пленных и коротко приказал им петь.
Пленные растерянно, удивленно переглядывались — и молчали. Впрочем, Валентина Петровна уже и забыла про них, искоса разглядывая вызывающую физиономию Орбана. Тогда ефрейтор Клаус взял инициативу в свои руки; пленные заспорили, кто шепотом, кто громко, — что бы такое спеть. Гавел, стоявший со своей дружиной несколько в стороне, предложил «Где родина моя?» [118]. Клаус немедленно выдвинул австрийский гимн. Запели гимн на разных языках — одни всерьез, другие с усмешкой.
Валентина Петровна думала только об одном: почему не поет Орбан. Но она показала вовсе не на него, а на гавловцев, которые тоже молчали:
— Почему эти не поют?
— Warum singen sie nicht? [119] — строго спросил у Гавла Юлиан Антонович.
—
Валентина Петровна громко засмеялась.
— Тоже, оказывается, понимают по-русски, а отвечать не хотят. Ну, пусть поют, что умеют.
Гавел стоял лицом к ней, и лицо это было строго. Сзади, со всех сторон ему нашептывали самые различные предложения.
— Слыхали? — спросил наконец и сам Юлиан Антонович. — Sie verstehen nicht deutsch? [120]
—
Юлиан Антонович покраснел.
—
По его знаку Лайош стегнул коня, Валентина Петровна, обходя взглядом дерзкого Орбана, ласково помахала пленным, как раз заканчивающим гимн.
— Вы хорошо пели.
— А вас, — обернулся Юлиан Антонович к Гавлу, — вас я научу понимать! Посмотрим, как-то еще запоете. Работать! — рявкнул он вдруг. — Живо!
Пленные, испуганные внезапным взрывом гнева Юлиана Антоновича, поспешно разошлись. Молчание разочарованных товарищей сомкнулось вокруг Гавла. Он мрачно сопел. Под ногами его шуршала стерня, крошились комья земли.
— Что, взяли?! — насмешливо крикнул ему вдогонку Шульц.
Гавел, готовый избить собственных друзей, расшвыривал снопы и даже повалил несколько поставленных уже крестцов.
Орбановцы, возмущенные им, сейчас же подняли крик:
— Что это за работа!
Пожаловались мордвину.
Вечером, назло Гавлу, Орбан подговорил Клауса — и тот с восторгом согласился — устроить после работы серенаду Обуховым. Они добились, чтобы домой их повели кружным путем, через Александровское. Орбан представил это мордвину, как желание и приказ генеральских дочерей. Гавел тщетно восставал против этой затеи. А уж когда подошли к усадьбе в Александровском, постарался хоть заставить своих запеть «Гей, славяне!» [121]. Однако мордвин в самом начале прикрикнул на него:
— Молчи, молчи, знаем…
Клаус и несколько немцев пробрались в сад через живую изгородь; остальные тихонько опустились в траву у дороги. Травы сильно пахли. Было совсем темно, только свет из окон барского дома, играя на