Поп и полковник Гельберг немного посидели с чехами за столом, после чего Петраш с Фишером проводили отца Савелия в город. Разговор не клеился, но священник сам себе одобрительно кивал и улыбался. Ветер трепал его длинные волнистые волосы и рясу, которая делала его рядом с офицерами высоким и худым.
На вечер, устроенный заботами гражданского комитета, чехи, участники концерта, явились первыми — за час до начала, поэтому им пришлось больше двух часов промаяться за кулисами. Они изнервничались, перестали разговаривать друг с другом и мечтали уже только о том, чтоб все поскорее кончилось.
На сцене и за кулисами было невыносимо душно. Хор, с выступления которого начался концерт, пел с волнением «Нашу родину». Публика первого ряда, в центре которого сидел комендант, вежливо зааплодировала. Но задние ряды лишь неподвижно и, с любопытством глазели на сцену. Штенцл смерил своих певцов строгим взглядом, однако упрекать не стал. После первого же номера за кулисы вдруг явился комендант и приказал спешно убрать уже приготовленные пюпитры и стулья. Он выстроил на сцене всех героев дня, которые при виде горящих, взволнованных глаз публики чуть не попадали в обморок. Но комендант и слушать не хотел возражений. Добровольцы едва уместились на сцене, стеснясь, как овцы в тесном загоне. Переднему ряду пришлось даже сделать шаг вперед, к самой рампе, и тогда комендант, поместившись посередине, заговорил. Он представил публике свой отряд как величайших героев и великую надежду России. Говорил он длинно, употребляя непривычные выражения. Добровольцы чувствовали себя циркачами вокруг зазывалы. Они краснели, их взоры блуждали по самым отдаленным уголкам зала. Блага, незаметно ретировавшись в самый последний ряд, шепнул соседу на ухо: «Господи, прости!» — и, скорчившись за спинами товарищей, скрылся за кулисы.
Когда комендант кончил, все, теснясь и толкаясь, так заторопились убраться со сцены, словно кулисы грозили свалиться им на голову. Горящие взгляды зрительного зала ползали по их спинам. А комендант все еще пожимал им руки, видимо сам чувствуя себя героем этого дня.
После такого славословия второй номер программы был встречен уже бурей аплодисментов. Народные песни понравились. Зато музыкальные номера, среди которых было много увертюр, утомили слушателей. И вообще концерт, подготовленный наспех, плохо рассчитанный по времени, поздно начатый да еще прерванный выступлением коменданта, обещал затянуться до поздней ночи. Задолго до полуночи публика начала редеть. Да и сам полковник, взглянув сначала на часы, а потом на отпечатанную программу, осторожно поднялся и, любезно поклонившись сцене, на цыпочках пошел к двери.
Барышни давно уже высыпали в коридор, где можно было громко разговаривать с чешскими героями. Более смелые из них приглашали чехов прогуляться по свежему воздуху.
Певцы и музыканты, проторчавшие за кулисами до конца, возвращались домой поздно, усталые и разочарованные, ни о чем не разговаривая. Блага вернулся к рассвету, тоже усталый, с темными кругами под глазами, но веселый. Величественно отказавшись отвечать на всякие назойливые расспросы, он нырнул под одеяло и мгновенно уснул.
Отъезд умышленно приурочили к базарному дню. Последний вечер Томан провел у Зуевских с Соней. Оба жалели, что сам Зуевский в отъезде, и Томан его больше не увидит. Утром в день отъезда сам комендант повел отряд добровольцев из лагеря на торжественную церемонию. В первом ряду шли Томан, Петраш и Фишер; правофланговый Блага нес красно-белое знамя. Добровольцев провожали много друзей, больше, чем они ожидали, — зато и враждебность прочих, выглядывавшая через занавешенные и незанавешенные окна, тоже была большой. Взрыв предотвращало только присутствие коменданта. Поэтому по лагерю шли довольно нестройно. Шаг выровнялся уже на улицах города; добровольцы вынесли свое алчное любопытство навстречу тому, что им предстояло.
С утомленного бархатного неба жарило солнце. Улица, изнывавшая от зноя, скудная затоптанная травка, пыль — все было усыпано мелкими листочками акаций — спаленными дочерна, желтыми и еще зелеными. Жиденькие кусты акаций трепетали на сухом ветру. Телеги поднимали целые клубы желтой пыли.
Добровольцы видели только собор в конце улицы. Прошли через толкающуюся, молчаливую от любопытства толпу. Давка была такая, что их почти внесло в собор. В блеске и сиянье отстояли службу, и толпа снова вынесла их на улицу.
Там, на площади, перед тощим сквером, уже выстроился почетный взвод с кучкой русских офицеров впереди. Сбоку собралась кучка побольше — штатские, среди которых добровольцы увидели Мартьянова и Трофимова. Милиция направляла в стороны шумный поток, хлынувший из собора, и толпа перед сквером росла, как рой пчел, севший на ветку. Однако только ядро ее, замкнувшее пространство вокруг героев дня, было праздничным, чистым и, как бы от избытка радости, сверкало яркими красками дамских платьев.
Когда зашевелилось и это ядро, кадетам стало не по себе. Комендант указал им место и попросил выровнять строй. В конце концов Петраш вышел из ряда и с нервной решимостью отдал по-чешски команду. Отряд добровольцев повернулся лицом к собору. На паперть, под величественный портал собора, вышел отец Савелий. Под массивным нагрудным крестом его тяжело колыхалась ряса. Сухой ветерок играл его русыми кудрями, раздувал красно-белое знамя, ерошил высохшие, желтеющие акации и уносил слова отца Савелия, которые тоже раздувались, как знамя, и, раздутые, щекотали добровольцев.
— Се витязи наши, преемники святого Георгия! — возгласил отец Савелий, и у Томана от одного звука этих слов жаром опалило глаза; ему стоило больших усилий сдержать дрожь в груди. Рядом тихонько кашлял Фишер, подавляя волнение.
Отец Савелий простер к ним руки.
— Станьте же воителями святого Георгия! Помогите спасти корабль России, ибо в грозную минуту оказался он без капитана и кормчего посреди бури. Мы же со всем русским народом будем молиться за вас и за себя. Будем просить бога, — тут отец Савелий всей грудью набрал воздух, — дабы не смутил диавол мысли наши и сердца наши. Будем просить у бога победы божеским законам и Христовой любви на земле!
Трофимов, давно прослезившийся от избытка чувств, громко воскликнул:
— Аминь! Дай-то господи! — И ничуть не смутившись замешательством, вызванным его словами, столь же громко обратился к Мартьянову: — Вот она где, правда-то! Вот в чем будет истинная революция!
Добровольцы, по знаку коменданта, преклонили после этого колени.
Когда все эти церемонии закончились, полковник Гельберг обратился с речью к русским офицерам и к взводу солдат, а капризный ветер, порхавший над акациями, над запыленным базаром, играл его словами. Полковник закончил здравицей:
— Да здравствует великая свободная Чехия! Да здравствует великая победоносная Россия!
Прозвучало троекратное:
— Ура!
Но только задвигалась праздничная толпа вокруг добровольцев, как в торжественную атмосферу, будто камень в цветочную клумбу, бросил кто-то через цепь милиционеров враждебный выкрик:
— Долой войну!
Выкрик ужалил переполненные сердца, но тотчас утонул в троекратном «ура», которое по знаку коменданта прокричал почетный взвод, поддержанный офицерами, а там и всеми чисто одетыми штатскими.
Отряд добровольцев отвели дальше от собора, на середину площади, а там госпожа Галецкая, которую сопровождал комендант, вручила чешским героям трепещущее красное знамя, прожженное большой белой надписью:
ВОЙНА ДО ПОБЕДЫ!
Сама Галецкая была вся в белом, она улыбалась, как гимназистка, и без запинки выпалила свою речь. Ветер озорно прижимал легкую ткань платья к ее хрупкому, но округлому телу.
Фишер шепотом попросил Томана как председателя организации ответить, но тот все колебался, пока слово не взял Петраш. Тогда Томан опьяненно подумал: «Ах, теперь уже все равно, все равно…»
Однако голос Петраша был слаб и сух для такого большого жадного пространства.