«Прорыв» в Московской писательской организации происходил на моих глазах. В издательстве «Современник» разразился крупный скандал. Директор Юрий Прокушев и главный редактор Валентин Сорокин оказались замешанными в коррупционной истории. Оба получили партийные взыскания и были сняты с работы. А через какое-то время узнаю, что их обоих Кузнецов ввёл в свой секретариат.
Мы с Феликсом Кузнецовым жили в одном доме. «Для чего ты сделал секретарями Прокушева и Сорокина?» – спросил я, встретив его во дворе. «Не люблю, – объясняет, – когда людей преследуют. У нас ведь как? Оступился – и начинают топтать!» Золотые слова! Помнил ли он о них, когда обрушился на составителей и авторов «Метрополя»? А ведь те даже и не «оступались», то есть не воровали, не брали взяток!
Да, Феликс повторил подвиг, став с подачи своего поклонника Егора Кузьмича Лигачёва директором ИМЛИ. Он немедленно перевёл в сотрудники некогда весьма уважаемого института аппаратчиков секретариата московского отделения Союза писателей, позвал в институт работников журналов «Молодая гвардия» и «Наш современник», издательств «Современник» и «Молодая гвардия», помог многим из них защитить диссертации. Лигачёв добился избрания Кузнецова членом-корреспондентом Академии. И наверняка стал бы Феликс академиком, а потом перешёл бы на работу в академики-секретари отделения, где снова повторил бы свой подвиг: сделал бы академиками полуграмотных докторов наук, которым сам же и помог стать докторами. Но власть из рук Лигачёва выпала, как сыр из клюва крыловской вороны. И Феликс академиком не стал. А после, через какое-то время, несмотря на уговоры сотрудников ИМЛИ Валентина Непомнящего и Игоря Золотусского оставить Кузнецова на посту директора, коллектив института освободил его от этой обязанности, как объявили, по болезни и по достижению возраста. Но без должности этот Геракл не остался. Кузнецова избрали первым секретарём и заместителем председателя исполкома международного сообщества писательских союзов, которое возглавляет Михалков, а также сопредседателем международного литфонда.
Что же до Полякова, то он, помнится, в передаче Швыдкого «Культурная революция» не то что взялся спорить с Львом Толстым, выписавшим в свой «Круг чтения» афоризм английского публициста Самуэля Джонсона («Патриотизм – последнее прибежище негодяев»), но решил его дополнить: «Если патриотизм – последнее прибежище негодяев, то антипатриотизм – их первое прибежище». Понимал ли он смысл того, что захотел переиначить? Сомневаюсь. Джонсон и согласный с ним Толстой утверждают, что негодяи, исчерпав все свои аргументы, хватаются за патриотизм как за последнее средство, чтобы увлечь за собой толпу (ближайшие исторические примеры – Гитлер, Сталин, африканские племенные вожди). А Поляков, пристроившись к чужой мысли, исказил её и обессмыслил. Ибо кого могут напомнить эти поляковские «негодяи-антипатриоты»? Конечно, безродных космополитов времен разгула сталинского антисемитизма. И там и там расплывчатые зловещие определения, таящие в себе взрывную силу ненависти. Страшно опасную для общества, как показали на днях «Русские марши» в так называемый День народного единства.
А насчёт человеческого достоинства Владимир Ломейко верно заметил: оно в России попирается с давних пор. Пушкин ещё в 1836 году писал Чаадаеву (подлинник по-французски): «Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь – грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние».
Поэтому с огромным удивлением я читал работы пушкиниста Валентина Непомнящего, где он доказывал, что Пушкин разочаровался в либеральных ценностях, связанных с правами человека. Недаром, дескать, опубликовал в III томе своего «Современника» (1836 г.) статью, которую назвал «Об обязанностях человека».
Но название статьи просто повторяет название книги, о которой пишет Пушкин. Об этом говорит подзаголовок его статьи «Сочинение Сильвио Пеллико». Пушкин восхитился бывшим карбонарием, просидевшим за свою антиправительственную деятельность десять лет в тюрьме, написавшим об этом автобиографические записки «Мои тюрьмы» и вслед за ними ту, «где ни разу не вырывается из-под пера несчастного узника выражение нетерпения, упрёка или ненависти…»
Подобная незлобивость умиляет Пушкина. Он постигает в ней «тайну прекрасной души, тайну человека- христианина». Не зря начинает статью с разговора о Евангелии и о тех великих церковных писателях, которые «в своих творениях приближились кротостию духа, сладостию красноречия и младенческой простотою сердца к проповеди Небесного Учителя».
Казалось бы, пушкинская позиция ясна и безупречна. И поэтому совершенно непонятно, отчего напоминание об обязанностях человека следовать Христовым заповедям, преклонение перед теми, кто им следует, должны противоречить желанию отстаивать дарованное Богом человеку право свободно жить, свободно дышать, свободно ходить по земле, не боясь, как писал Пушкин, «никого, кроме Бога одного»? По-моему, такой вопрос лишён смысла. «Бесправный человек есть раб», – совершенно справедливо написал Владимир Войнович. А ждать от раба добросовестного исполнения своих обязанностей неразумно. Тем более неразумно ждать от него исполнения неких обязанностей перед обществом, перед государством. Раб и гражданин – вот эти понятия действительно абсолютно противоречивые. «Несовместные», как говорили пушкинские герои.
Сильно перепугался Женя Винокуров, когда ему сказали, что подпись Василя Быкова под коллективным письмом против Солженицына появилась без ведома писателя. Так ведь и он, Винокуров, может оказаться на месте Быкова! «Это легенда, – недоверчиво говорил Винокуров. – Быков её и придумал!» Месяца через два после появления письма я видел Быкова на каком-то пленуме. На нём не было лица. Угрюмый, замкнутый, он недолго просидел за столом президиума, куда его избрали, встал, ушёл за кулисы и больше на пленуме не появлялся.
Через какое-то время в прессе (кажется, в «Правде») появилась хвалебнейшая статья Юрия Бондарева о новом романе Быкова, ещё через какое-то Быкову дали звезду героя соцтруда.
– Да, видимо, ты был прав, – сказал я Винокурову.
– Конечно, прав, – отозвался он. – Если б Быков письма не подписывал, он нашёл бы способ оповестить об этом. Не сталинское сейчас время!
При Сталине Борис Пастернак отказался подписать письмо с требованием смертной казни Тухачевскому, а назавтра с ужасом обнаружил в газете свою подпись.
Но много позже Алесь Адамович подтвердил мне, что Быков вёл себя так же с теми, кто позвонил ему из Москвы. И что близкие писателя опасались за его психику, когда он увидел, что с ним не посчитались.
– Что же он не протестовал? – удивился я.
– А как бы он это сделал? – спросил Адамович. – Написал бы в «Литературку»? Та бы напечатала?
– Сказал бы любому зарубежному корреспонденту.
– В Минске? – иронически сощурился Алесь.
– В Москве, где я его видел через некоторое время после этого.
– А потом бы вернулся в Минск? – продолжал иронизировать Адамович. – Нет, милый. Москвичу не понять, что такое жить под гнётом не только Москвы, но и своих провинциальных царьков.
Это правда. Не понять. Помню, вычеркнул Кривицкий какие-то очень недурные строчки из ответа Игоря Дедкова на нашу анкету. Звоню Дедкову в Кострому. Говорю ему об этом.
– Ладно, – говорит, – переживу. В кои-то веки позвали в «Литгазету»!
(В скобках поделюсь личным своим наблюдением. Конечно, спорным, я на нём и не настаиваю. Суммирую только, с чем приходилось часто встречаться. Как правило, люди, охотно идущие на компромисс с начальством, оказывались выходцами из провинции. Думаю, что это следствие советского устройства, при котором Москва оказывалась как бы государством в государстве. Провинциальные царьки в своих вотчинах были полновластными хозяевами положения, их присутствие постоянно ощущалось жителями. А в Москве этого не было. Над горкомом стоял ЦК КПСС, над Моссоветом – совет министров. Действия многочисленных начальников не будоражили испуганного воображения, как действия единственных. Отсюда и большая независимость москвичей. Добившись московской прописки – с помощью служебного перевода или женитьбы, провинциалы часто как бы вырастали в собственных глазах. Но с детства сидевшие в их подкорке страх или почтительность перед начальством своё дело делали. Во всяком случае, осторожничали они значительно чаще, чем коренные москвичи. Впрочем, понимаю, что подобные умозаключения невероятно субъективны.)
Нет, москвичи Кривицкому так бесцеремонно обращаться с собой не разрешали. Вычеркнул Евгений