восстания, а частью Царского Села стал ещё позже – лет через двадцать пять после событий, описанных в «Капитанской дочке». Почему же Пушкин разрешает своему Гринёву этот анахронизм? Потому что тот подчёркивает, что пишет с чужих слов – со слов той же Маши Мироновой, ставшей его женой. Причём предупреждает, что рассказ о её поездке слышал многократно, так что основные подробности впечатались в его память.
Так вот София, которой не существовало во время посещения Марьи Ивановны Царского Села, но которая появилась в романе, как раз и свидетельствует о неоднократном рассказе с чужих слов. Сперва Марья Ивановна, возможно, более топографически точно обрисовывала Петруше место событий. Через какое-то время, быть может, уточнила: это там, где теперь находится София. А ещё через время – там, где прежде София находилась. Верный художнический признак не только того, что Пётр Андреевич рассказывает с чужих слов, но и того, что Марье Ивановне не раз ещё удалось побывать в Царском Селе, не торопясь больше из него с новостью, которая так важна была для нетерпеливо ожидающих её Гринёвых. Могла, стало быть, осмотреть и Петербург! И наверняка его осмотрела: она любила жизнь, была любопытной к её подробностям. Но как она могла любоваться красотами города в то время, когда жених томился в темнице!
Затворничество Солженицына в Вермонте удивляло меня, конечно, в последнюю очередь. И привёл я своё запоздалое возражение покойному Бабаеву, так сказать, на опережение – если кому-нибудь придёт в голову напомнить мне об этом эпизоде из пушкинского романа. В первую очередь удивило меня, как быстро Солженицын разругался с теми, кто ему помогал, кто из-за него пострадал, кто считался его союзником.
Одно время я был близок с Варламом Тихоновичем Шаламовым. Мы вместе гуляли по городу, он приходил ко мне домой или в «Литературную газету». Варлам Тихонович Солженицына не любил. Не признавал даже его первой, поразившей всех вещи – повести «Один день Ивана Денисовича».
– Что он знает о лагере? – отмахивался Шаламов на моё недоумение. – Где он сидел? В шарашке? Лично он этого не пережил. Потому и вышла вещь подсахаренной.
Я удивлялся: «Что же в ней сладкого?» «А что горького? – парировал Варлам Тихонович. – В лагере не до интеллигентных разговоров о фильме Эйзенштейна. Лагерь не шарашка. Там одно только занимает, как бы тебе сегодня не сдохнуть!»
Шаламов знал, о чём говорил. На допросах ему вывернули руки, порвали сухожилия, отчего ему трудно было попадать рукою в рукав. Чекисты били его по ушам, повредив барабанные перепонки, – он стал плохо слышать. Отплатил он им за это сторицей. Его «Колымские рассказы» – натуральные физиологические очерки о ГУЛАГе – воспроизводят такой кошмарный звериный быт, который недурно бы дать ощутить тем, кого зовут назад в советское прошлое. «Это наша история», – объясняют энтузиасты такого возврата. Что ж, пусть подталкиваемые ими люди, особенно молодёжь, почувствуют на примере непридуманной прозы Шаламова, какова была наша история! Хотел бы Солженицын, чтобы «Колымские рассказы» вошли в сознание читателей так же, как его «Архипелаг ГУЛАГ»? Не уверен. Войнович в книге, о которой я писал, подметил, что для Запада был Александр Исаевич невероятно авторитетен и что поэтому мог бы поспособствовать широкому изданию «Колымских рассказов». Мог бы, но делать этого не стал…
Я и сейчас не согласен с тем, как оценил Шаламов «Ивана Денисовича». Лично меня эта небольшая повесть перевернула. Очень сильное художественное произведение. По-моему, одно из лучших у Солженицына. (Да и Шаламов, как позже выяснилось, это поначалу признавал. Но я пишу о том времени, когда мы с ним встречались. Я застал его категорически не принимающим ни Солженицына-человека, ни Солженицына-художника.)
Но вот что любопытно. Мой старший товарищ Бенедикт Сарнов вспоминает, как спросила его Мария Павловна Прилежаева, не почувствовал ли он в повести антисемитский душок. И в ответ на его удивление уточнила: «А Цезарь Маркович?» Странно, но почти то же самое говорили нам с женой её тётя, дочь известного в прошлом актёра театра оперетты Митрофана Ивановича Днепрова, с мужем. «А ведь Цезарь Маркович неспроста так назван, – сказали Валя (тётя жены) с Сашей (мужем), прочитав только что появившийся в «Новом мире» «Один день Ивана Денисовича», – это страшная вещь, это написано антисемитом».
Мы с женой тогда между собой посмеялись: ну и чутьё! Да и сейчас, перечитав повесть, вижу, что, если не знать о дальнейших шагах Солженицына, антисемитизм в повести обнаружит только тот, кого покоробит имя её персонажа. Но это абсолютно субъективное ощущение. В конце концов, этот персонаж мог быть назван как угодно, хоть Василием Николаевичем, хоть Равилем Рустамовичем. Другое дело, когда о дальнейших солженицынских шагах знаешь. Когда прочитана и его публицистика, и «Двести лет вместе», и «Евреи в СССР и в будущей России» – книга, выкраденная, по словам Солженицына, у него неким Анатолием Сидорченко. Если из этого далека взглянуть на Цезаря Марковича, то придётся согласиться: по-другому он назван быть не может.
Но книга Владимира Войновича посвящена не столько антисемитизму Солженицына (эту черту писателя сейчас отрицают только его апологеты), сколько его умению прощать себе то, что не прощаешь другим.
«Портрет на фоне мифа» Войновича вызвал яростную реакцию в печати. Книгу не критиковали, ею возмущались: как Войнович посмел! Да кто он такой?
Написал я об этой критике. Напомнил, кто такой Владимир Войнович. Прекрасный писатель. Я влюбился в него ещё в литературном объединении «Магистраль», где он в конце пятидесятых прочитал нам два удивительно живых и смешных рассказа. А после напечатал: «Два товарища», «Хочу быть честным», «Расстояние в полкилометра», «Путём взаимной переписки», «Чонкин», «Иванькиада», «Шапка» – каждая вещь шедевр!
А стихи Войновича. Опять-таки со времён «Магистрали» помню наизусть:
И ещё – из того же стихотворения:
А блистательные сатирические «Открытые письма» Войновича, адресованные советским властям, советским вельможам! Сопоставимые, быть может, только с письмами каторжанина декабриста Лунина Николаю, о которых хорошо написал Ю. Н. Тынянов: «Тростью он дразнил медведя».
Да, оспорить заслуги Солженицына перед русской литературой невозможно. Войнович и не занимается этим бессмысленным занятием. Но у него и своих заслуг перед русской литературой немало. Да и если бы их у него не было вовсе? В данном случае он написал не о прекрасном некогда писателе, но о человеке, проявляющем себя с неожиданной и, увы, с не лучшей стороны. Так чего же возмущаться: «как он посмел?», «да кто он такой?»? Для чего вообще так ставить вопрос уже независимо от книги Войновича?
Вот – недавно. Эдуард Сагалаев, как раз в этот день – 3 октября 2006 года – награждённый по случаю юбилея орденом и собирающийся на приём к президенту за наградой, говорит корреспонденту «Московского комсомольца» Александру Мельману о Солженицыне: «Я крайне возмущён, раздражён и раздосадован, когда слышу в его адрес какие-то недобрые слова». Александр Мельман в ответ: «Да и кто эти люди, которые нападают на Солженицына?» Сагалаев: «Да, нужно колоссальное моральное право, чтобы его судить».
По-моему, не требуется колоссального морального права осуждать антисемитизм, самоупоение, нежелание слушать оппонента, нетерпимость к любой критике. Хватит для этого и самого обычного права, основанного на человеческой морали. Такое право есть у каждого человека. Вы с ним не согласны? Так опровергайте его мнение, а не хватайте за грудки с воплем: «А кто ты такой?»
Значительно позже того, как была напечатана моя статья о Войновиче, я прочитал в дневнике Александра Шмемана, что Александр Исаевич в разговоре с ним сравнил себя с Лениным. Нет, это не было покаянным сравнением. Солженицын имел в виду знаменитую тактику Владимира Ильича: идти к цели, не отвлекаясь ни на какие обстоятельства, добиваться своего, преступая, если нужно, мораль, человечность. Проницательный отец Александр многое понял в Солженицыне, но, увы, многое простил ему за талант. На мой взгляд, этого делать было нельзя: никакому таланту не позволено заноситься над людьми, наполняться сознанием собственной исключительности. Что и подтвердил Солженицын собственной практикой: его талант увядал прямо пропорционально затрачиваемым им усилиям творить из себя кумира. И увял