царем за дородство и за честь выдвинуты, и служат они царю нелицеприятно, по-Божьи, как и всем служить надо.
Колычев недоумевал. Он ждал, что Грязной под хмельком будет порицать сторонников Сильвестра и Адашева, а он и пьяный их хвалит. «Стало быть, – решил про себя Никита Борисыч, – надо хулить их». И он, причмокнув, покачал головой:
– Хороши-то они хороши, советники государя, да тоже... как сказать, хоть бы и про отца Сильвестра – постригся кот, посхимился кот, а все – кот. И поп, как был попом, так им и остался... У него свой закон: по молебну и мзда. Возводит в сан и чины простым обычаем тех, кто ему угодлив да полезен. За что он тащит в великие люди Курлятева?! Скажи, Вася, токмо не криви душой. Смотри у меня! Говори прямо! Не люблю я лукавства! Сам честен и прям, так хотел бы, чтоб и люди все были такими же. О Господи! Как душа истосковалась о правде!
Грязной опять взялся за кувшин. Налил. Перекрестился.
– Вот тебе, батюшка Никита Борисыч, крест! Когда же я кого обманывал? За прямоту, за совесть я и страдаю. Спроси мою жену, супругу мою верную. Лучше камень бы на шею я надел да в воду канул, нежели неправду сказывать либо обманывать кого.
Колычев замахал руками:
– Верю! И так верю! Не крестись! Жены нам не указ. Ты видел мою, когда был у нас? Видел?
– Плохо что-то помню. Да как можно нашему брату на боярынь глядеть? Не осмеливался я...
Колычев тяжело вздохнул, сумрачно склонившись над крепко сжатым в ладони кубком.
– М-да! Жена! Агриппинушка!.. Чай, с тоски обо мне там теперь высохла!.. Любит она меня, а уж как верна, предана мне! Если б не эта проклятая война, никогда бы я не спокинул ее. Дите ведь у нас должно народиться... Дите! Чудак! Не понимаешь ты! О, скоро ль кончится сия проклятущая война!
– Да, от войны сей многие учинились несчастья! – вздохнул Грязной.
– Ой, не говори! – с досадой махнул рукой на него Колычев. – Не говори! Пагуба она для нас, для русских... И что вздумалось батюшке...
Колычев сильно закашлялся.
– Пагуба? Стало быть, Никита Борисыч, попусту государь воюет Ливонию? Не так ли? И я так думаю – успели бы...
– Успели бы, сынок!.. Отдохнуть бы надо. Пожить бы, повеселиться, а уж коли руки чешутся, колотить бы нагаев либо татар. Все бы легче было, чем с немцами! Бог с ними со всеми и рыцарями! Без них тошно жить на белом свете. А уж коли войны-то не было бы, разугостил бы я тебя в ту пору, как бы я тебя ублажил! Господи!
– Так-то. Стало быть, боярыня сынка должна тебе принести? – засмеялся Грязной, снова наливая вина. – В таком деле испить надобно чарочку за будущего сына... за отпрыска именитого колычевского рода!..
Василий поднял свою сулею.
Колычев, чокаясь с ним, тихо произнес:
– Дочь ли, сын ли, за все приношу великое благодарение всевышнему!.. Не забыл он нас, милостивец!
Оба разом, с особым усердием, опорожнили свои сулеи.
– А что война? – продолжал раскрасневшийся от вина, сильно захмелевший Колычев. – Кому она в пользу? Кто ей радуется? Боярам мало корысти от нее...
– Но... царство? – робко вставил свое слово Грязной.
– А кто государство? Мы! – Колычев с гордость ударил кулаком себя в грудь. – Мы – бояре, Боярская дума...
Грязной притих, навострив уши.
– А ныне, – тяжело вздохнул, помотав головою, Никита Борисыч, – видать, мы не нужны стали... Все делает сам государь. И жалует, и милует, и наказует, и войны и всякие дела учиняет – все опричь нас... Раньше царские милости в боярское решето сеялись, теперь нет уж... Псаря своего может сделать стольником, а стольника псарем... И все без нашего ведома. Так-то не бывало раньше. Вот что, милый мой Василь Григорьич! Говорю с тобой, как с другом!.. Дай облобызаю тебя... Уж больно ты занятен, леший тебя побери! Орленок! Истинно орленок!
Колычев крепко сжал в своих объятьях Грязного. Тот покорно подчинился, сделав вид, что ему приятна ласка боярина.
– Говорю тебе, Вася, а сердце плачет... Убьют меня на войне, чую сам, а вотчину мою разорят, разграбят разбойники, мужики... Агриппинушку... Ой, лучше и не думать, что с нею учинят!.. Наливай, Вася, еще!.. Все одно. Грозен царь, да милостив Бог! А уж как меня обидел царь!.. Господи!
Грязной сочувственно покачал головой.
Колычев уставился на него слезливыми, какими-то безумными глазами...
– Клянись!.. Целуй мне крест, что никому не скажешь!
И он вынул из-за пазухи большой золотой крест и дал его поцеловать Грязному. Тот с великим усердием облобызал крест и поклялся держать слова боярина в тайне.
Колычев тут же рассказал Грязному о том, как над ним надругался царский шут, и о том, как его сам царь хотел пытать в подвале под своим дворцом.
Грязной, слушая, прослезился.
– Неужто сам царь?! Неужто у него под дворцом застенок? Да не может того быть!
– Верь мне, Вася! Ей-Богу! Не лгу! Говорю, как перед Богом!
Расстались поздно ночью, по-братски, долго обнимались и кланялись друг другу...
Но только что вышел Грязной на волю, как в шатер ввалился, тоже слегка хмельной, друг Колычева, боярин Телятьев.
– Милый! Микитушка! И ты не спишь?
– Где тут! Нешто уснешь... Всю душу разъели царевы обиды... Васька Грязной, дворцовый прихлебатель, только что у меня был. Ну и сукин сын!
– Микита! Родной! А я-то!.. А мне-то! Легко ли перенести мне обиду? Погляди на мою харю – словно сажу черт в кровь напустил. Какие пятна получились. И после этого царь меня же на простого мужика променял. Ты хоть за боярский круг снес обиду, что тайны боярской не выдал, а я за что? Ведь и меня царь хотел убить... Спать я не могу, как вспомню то проклятое ядро, что царь-батюшка на верную погибель мне, боярину, зарядить в пушку велел... Нешто он не знал, что разорвет пушку? Знал. Заведомо велел зарядить, чтоб меня убило... А холопа деньгами одарил... За ребра бы его, на крюк нужно было вздернуть, сукиного сына, а царь его ефимками наградил... А? Ну не обидно ли это? Князь Курбский за меня тогда заступился! Будто бы велел холопа выпороть...
Колычев, слушая друга, заснул. Голова его низко опустилась на грудь. Мясистые губы вылезли из-под усов; пьяный, дремотный шепот повис на них.
Телятьев, вытирая ладонью потное, слезливое лицо, продолжал:
– Чем мне успокоить душу свою? Убить того холопа, благо он здесь, в войске? Заколоть его невзначай, коли случай к тому явится? Помоги мне, Господи, покарать раба злого, недоброго, яростию хищною увитого! Зачем ему после такого греха жить на белом свете? Уж лучше боярин пуская живет, нежели подобная тварь! Господи, услыши молитву мою! Микита, да очнись! Доброе дело я задумал! Слушай! – дернув за рукав спящего Колычева, крикнул Телятьев. – Казнить я задумал того парня царю наперекор... Лучшего пушкаря его, им одаренного, в могилу свести... Микита!.. Вот-то будет дело... Убью пушкаря, ей-Богу! Подкуплю бродяг... Слышь?! Пьяный осел!
Но напрасно Телятьев дергал то за рукав, то за бороду своего приятеля, – не просыпался! Зато притаившийся около шатра Василий Грязной слушал боярина Телятьева с великим вниманием и удалился только тогда от шатра, когда захрапели оба боярина.
Следующая ночь была страшной.
С утра воздух, пропитанный густым, словно раскаленное масло, зноем, душил – нечем было дышать. К вечеру все небо закрыла громадная иссиня-бурая, чешуйчато-слоистая туча. Вдруг потемнело кругом. Налетел ураган с востока, с песчаной стороны, срывая шатры, поднимая в воздух не только полотнища, сено, солому, балки и доски, но и телеги со всяким добром, разметывая все это по полю. Под напором ветра