широкие плечи и мускулистые руки.
Среди пламени и дыма видно было, как царь и Грязной с двух сторон гасят огонь водою из подаваемых им снизу бадеек.
Устыдившись, бросились в пучину огня и дыма спасать соседние строения бояре, дворяне и простой народ.
Кое-кто срывался с горящих домов, иные проваливались в горящие здания и погибали там.
С почерневшим от копоти лицом Иван Васильевич обернулся к суетившимся внизу людям и велел им окатывать Арбат. Вмиг набежал народ с лопатами, мотыгами – мужчины, женщины, дети.
Царь потребовал копье, стал копьем сбрасывать на землю еще продолжавшие гореть балки. Внизу их засыпали землей, топтали ногами.
Большой, грозный, покрытый сажей и копотью, размахивая копьем, царь привел в движение всех. Малые ребята и те стали копошиться около огня, помогая старшим.
Василий Грязной лазил по самому карнизу высокой хоромины, как кошка; казалось, вот-вот он сорвется и упадет, но нет! В опасный момент он ловко заваливался в сторону, сохраняя равновесие.
Потушив огонь в этом доме, царь остановился, разгладил рукою волосы, провел ладонью по груди, выпрямился, осматривая другие горевшие в соседстве дома, и крикнул, что есть мочи, охрипшим голосом:
– Васька! Айда вон в ту хоромину!..
Блеснули большие, страшные белки под густой бахромой почерневших от сажи ресниц. Царь быстро слез на землю и побежал с копьем в руке к соседнему дому.
...Пожар бушевал несколько дней, и все время принимал участие в тушении пожара сам царь.
– Нет такого огня, который мог бы сжечь Москву! – сказал царь с гордостью, когда покончили с пожаром. – Москва мир переживет!..
А через несколько дней царь со своими телохранителями, кавказскими горцами, под началом князя Млашики, поехал за Анастасией Романовной в село Коломенское.
В кремлевских домах страх и тишина. У всех ворот конная и пешая стража; на кремлевских стенах караульные пушкари; площади и улицы в Кремле опустели; свирепо таращат глаза, держа наготове арканы, псари: они ловят бродячих собак.
В боярских теремах перешептываются, вслух не говорят. Из уст в уста передается весть, будто в ночь, когда царицу привезли в Кремль из села Коломенского, под окнами царицыных покоев черная косматая собака вырыла глубокую яму.
Царь велел изловить провинившегося пса и сжечь его живьем в печи, а сторожей-воро?тников посадить в земляную тюрьму и пытать, откуда взялась та негодная тварь, чья она и кто об этой яме пустил слух, да и собака ли вырыла ту яму, могла ли она изъять столько земли из недр? Сам Иван Васильевич осматривал яму, и ему показалось, что рыто не собачьими лапами, а либо мотыгой, либо лопатой. Но все же пса должны сжечь, чтоб злодеи знали, что с ними будет поступлено так же.
В расспросе сторожа-воротники крест целовали, что они тут ни в чем не повинны и что собака та, по их мнению, – нечистая сила, которая пробралась на царский дворик невидимо и неслышимо, а не собака. Оборотень! Они ее поймали и доставили в дворцовый сарай.
Когда царю донесли о том, он задумался; велел, чтоб собаку жгли при нем: он, царь, по естеству сразу увидит, настоящая та собака или наваждение. Так и было сделано. Царь взял в руки обгорелые кости и шерсть сожженной собаки и деловито осмотрел их. Кости как кости; он остался при своем убеждении: собака настоящая, никакого волшебства в ней нет, визжала она так, как визжит всякая тварь, если ее жгут. И мясо, и кости, и шерсть – все земное, плотское, а сторожей, за то, что они хотели обмануть царя, Иван Васильевич приказал бить плетьми нещадно, пока «голоса не станет».
Все это делалось в полнейшей тайне от царицы. Под страхом любой казни запрещено было царедворцам, слугам, царицыным бабкам рассказывать Анастасии Романовне о собаке и об яме.
Дошло до царя, что Сильвестр обмолвился в монастыре, куда удалился на покой, про Анастасию: «Иезавель нечестивая, не царица она кроткая! Все прикидывается! А сама крови так и жаждет, так и просит от обезумевшего царя и супруга своего!»
В хоромах Владимира Андреевича и вовсе молились о том, чтобы Бог прибрал «болящую рабу Божию Анастасию». Особенно усердие к тому прилагала его мать, княгиня Евфросиния. Она даже свечи в своей моленной ставила зажженным концом книзу, а когда огонь с шипеньем угасал, придавленный к подсвечнику, приговаривала: «Упокой, Господи, душу новопреставленной рабы Анастасии».
То же самое делали боярыни во многих теремах. Проклинали там не только Анастасию, но и весь род Захарьиных, ее братьев – Данилу, Григория и Никиту, – судачили, что все через них: и война с Ливонией, и опалы на бояр, и то, что царь променял бояр на иностранцев, татарских князьков, казаков, дворян незнатных и дьяков-писарей. Все ставилось в вину Анастасии и ее родичам.
А разве можно когда-нибудь простить своенравному деспоту, что он, вопреки боярской воле, взял себе жену из рода Захарьиных-Юрьевых? И можно ли помириться с тем, что эта проклятая Ливонская война начата против желания бояр? Никогда, никогда этого не простит царю и царице гордая своими предками и заслугами боярская знать!
Нет, царь, борьба не кончилась!
Она будет продолжаться в страшных, позорящих тебя и твою семью сплетнях, в измене людей, на которых ты больше всего надеешься, в запугивании тебя разными знамениями и приметами, в тайных молитвах о наказании недугами и несчастиями царской семьи, в воеводском самоуправстве и неисполнении московских приказов по областям и уездам, в поругании твоей церкви заволжскими старцами и во многом, где ты бессилен не только найти виноватых, но где бессилен все это узнать, услышать. Глупый да пьяный проговорится, а лукавый никогда. Он хорошо знает: «что насечешь тяпкой, того не сотрешь тряпкой». И клевета никогда не проходит даром – что-нибудь да остается. Кто кого – еще посмотрим!
И хотя царю никто этого не смел сказать, он часто читал такое в глазах неугодных ему людей.
И в самом деле, так думали многие князья и бояре, так рассуждали они в своем тихом, замкнутом кругу под сенью дворцовой кровли князя Владимира Андреевича.
Сильвестр и Адашев удалены, но этим дело не кончилось...
С невероятным трудом бояре и их жены скрывали свою радость, которая охватила их, когда внезапно раздался печальный звон всех кремлевских колоколен, известивших о кончине царицы Анастасии.
Случилось это в пятом часу дня 7 августа 1560 года.
Сначала у царицы сильно болело под сердцем, потом ее начало рвать, она бросилась на пол, каталась по полу. Иван Васильевич не мог ее удержать, а когда притихла, он поднял ее с пола и на руках донес до ложа, склонился над ней и, едва дыша, обезумев от ужаса и горя, тихо спросил:
– Голубушка, царица!.. Я здесь.. с тобой... Что же это такое?
Она открыла глаза.
В комнату, волоча по ковру куклу и переваливаясь, вошел крохотный царевич Федор. Он остановился, с улыбкой стал следить за отцом и матерью. Вбежал царевич Иван в шлеме и с мечом через плечо и тоже остановился. Он сразу заметил, что происходит что-то неладное с матушкой, какое-то худо; испытующими глазенками стал следить за отцом и, увидев на щеках его слезы, заплакал: «Матушка!» Глядя на него, принялся плакать и малютка Федор. Оба вцепились ручонками в одежду отца.
Громкий стон матери, беспомощно свесившаяся с постели рука ее, разметавшиеся по подушке черные косы, обнаженные плечи и страшное лицо отца окончательно сбили с толку детей, напугали их.
Они, забившись в угол, подняли громкий плач.
– Анастасия! Очнись!.. – склонившись еще ниже, в припадке отчаяния кричал Иван.
– Дети!.. Государь... – тихо, едва слышно, проговорила Анастасия, на минуту остановив на лице мужа тусклый, полный ужаса взгляд.
Иван Васильевич схватил обоих детей на руки и поднес их к царице, подавляя подступившие к горлу рыданья.
Дети вцепились ручонками в холодеющее тело матери: «Матушка!» Шлем с царевича Ивана со звоном упал на пол.
– Нет! Уйдите! – задыхаясь, проговорил царь, сняв с постели детей. – Уйдите! Эй, Варвара, уведи