Но музыка нарастает, ветер превращается в ураган и, подняв ее на незрячую высоту, бросает вниз, мимо города, мимо костра, мимо бульваров – на ковер в дорогой и решительно никому не нужной квартире...
Он отваливается на бок, закуривает. В его непонятных глазах дотлевают опасные искры. Она хочет ласкать его, но он привычно ускользает. Никогда, ни разу за все полгода, он не позволил ей приласкать себя. Ни разу не обнаружил свой голод и не дал ей утолить его, как она ни старалась.
Потом он берет деньги и уходит. Если она кладет ему больше, чем полагается по уговору, он бросает лишнее на стол.
Впрочем, иногда оставляет у себя, виновато улыбаясь. И тогда она понимает, какой он еще маленький – ее сказочный Мальчик.
Эротический этюд # 8
Она была из тех ангелов, за которыми лучше наблюдать с земли.
Что он и делал. Вооружившись дедовским биноклем, он подползал на расстояние запаха к сокровенному кусочку дикого пляжа, где она совершала ежедневное рождение из пены.
«Зачем бинокль?» – спросите вы. Да как же без него разглядеть пушинку на янтарной коже, пшеничный завиток волос, искру в глазах... Горсть песчинок, спрятавшихся от песочных часов там, куда до поры не заглядывает Время.
Он любил чередовать алчность, вооруженную цейсовскими стеклами, с босым взглядом издалека, шагающим к ней по гребню холма и спотыкающимся о ее стеариновую фигурку. Он трогал ее глазами, и, представьте, она отвечала на его призрачные касания – вздрагивала, распрямлялась, порой даже улыбалась в пустоту.
Он до сих пор не мог понять, знала она или только чувствовала, что за ней наблюдают. А может быть, и не чувствовала даже, а просто вела себя с естественной грацией кошки, которой плевать, наблюдают за ней или нет.
Она прибегала из пансиона разгоряченная, и он, давно занявший пост, сначала глядел издалека на разметавшуюся прическу, на неровные бусы ее следов, на скомканное платье, отлетающее в сторону, как стреляная гильза.
Потом, как режиссер несуществующего фильма, он хватался за крупный план. Катамаран бинокля, видавшего прежде и не такие виды, стремительно приносил его к любимым мелочам. Он смаковал каждую и подолгу, разглядывая ее с почти научной, чрезмерной дотошностью. Не было синяка или комариного укуса, над которым он не повздыхал бы, не было пряди волос, которую он не расчесал бы сквозь свои ресницы. Он держался взглядом за каждый ее пальчик, особенно за любимый мизинец с вечно обкусанным ногтем – верный барометр ее настроения.
Мокрая, осыпанная бисером пота, она с разбегу бросалась в волны, и море надолго отбирало ее у бедного мальчишки. Впрочем, ему оставались вещи, которые, как-никак, все-таки были слепком с ее тела.
Проходило время – и море возвращало ее глазастому берегу. Она выходила, с кружащейся после долгого плаванья головой, ничком валилась на полотенце и застывала на нем, как нарисованная дама на карте, назначив свою рыжую масть козырем во всей вселенной. Потом она засыпала, положив руку под щеку и смешно нахмурившись.
Хмурилась она, надо полагать, на бессовестную свою руку, которая, оставшись без присмотра хозяйки, отправлялась в путешествие по телу, норовя то ли разбудить его, то ли усыпить еще крепче. Рука, проверив наличие всех сокровищ, которыми полагается обладать молодой девушке, оставалась довольна своей инспекцией и ложилась на самое сокровенное, как сторожевой пес. Потом засыпала и рука, и только любимый мизинчик, хулиганское отродье, забирался глубже, чем следовало бы верному стражу, и долго ворочался там, устраиваясь. А там, глядишь – и брови переставали хмуриться.
Он никогда не знал, что ей снится. И не хотел знать. Это ему было неинтересно.
Потом она просыпалась и шла в кустики делать то, что могла, скажем прямо, сделать и в воде, но предпочитала почему-то на суше. Не будем скрывать, в ход шел бинокль, и ни одной мускатной капельки не падало в песок без гурманского смакования бесстыжим мальчишечьим взглядом.
Можно еще долго рассказывать, как она купалась снова, как одевалась и как убегала навстречу собственным следам, но сейчас речь пойдет не об этом.
А вот о чем. Однажды у него появился соперник. Такой же притаившийся в траве котик, отличающийся от нашего героя тремя вещами: возрастом (он был старше), нахальством (которого у него было больше) и отсутствием бинокля. Вместо бинокля у мальчишки был фотоаппарат, которым он щелкал, как клювом, нимало не боясь быть обнаруженным. Что, кстати, и произошло в тот же день и сопровождалось с ее стороны ахами и охами, в которых, по правде сказать, было больше веселья, чем смущения.
Она кое-как прикрылась, соперник вышел из своей засады, и они быстро поладили. Поладили даже слишком хорошо для первого дня знакомства. Море и солнце, эти вечные сводники, быстро сплели парочку в неловких объятиях, и они завозились на полотенце, комкая его и зачерпывая песок.
Пикантность ситуации придавало то, что в перерывах между объятиями они дружно глядели в его сторону и хихикали.
А ему было очень больно. Не потому, что девчонка оказалась не ангелом. Она и не была ангелом, он это знал с самого начала. Не потому, что соперник повел себя умнее и смелее его самого. Не потому, что оба с таким явным презрением отнеслись к его молчаливой тени в траве.
А просто потому, что все кончилось. И больше никогда не повторится...
Он впервые встал во весь рост, перевернул бинокль и посмотрел на них в последний раз. И старая оптика, видавшая всякое, мудро уменьшила их до размера случайного воспоминания.
Эротический этюд # 9
Она верила в любовь с первого взгляда. Она много читала про нее и понимала, что умные люди не будут врать в вопросе, над которым уже столько веков тщетно бьются сердца. А умные (и талантливые) люди, как вы знаете, не только признают такое чувство, но и (самые умные и талантливые) признают его единственно возможным.
Поэтому она не удивилась, когда в один прекрасный день, выскочив после экзамена на горы, названные сначала в сомнительную честь мелкой пичуги, а потом – в сомнительную честь Большелобого, она увидела над перилами глаза, заключенные в совершенную оболочку молодого, спортивного тела. Эти глаза прожгли ее, как кислота, оставив дымящийся восхищением след. Глазам, надо сказать, немало помог Город, раскинувшийся на фоне, с видом на бывшую помойку, превращенную в храм для таких же, как Он, спортивных и ясноглазых богов.
Он посмотрел на нее приветливо, без тени смущения, как будто они назначили здесь встречу, и она опоздала не более чем на девятнадцать лет. А это вам не пятнадцать минут, после которых появляется сердитая складка на лбу и букет с цветами летит под откос. Это всего лишь девятнадцать лет терпеливого ожидания, добрую треть которых скрывает пелена счастливого детского беспамятства. Такое опоздание не успевает обзавестись сердитой складкой меж бровей.
Да и букета у молодого человека не было.
Она подошла к нему легкой, стремительной походкой, на ходу обдумывая первую фразу. Фраза не придумалась, поэтому она свернула в сторону и, облокотившись на перила, стала смотреть в сторону монастыря, рядом с которым покоится много умных и талантливых сердец.
Он подошел к ней сам и...
Потом, ночью, лежа в траве на той же горе, в угольном мерцании дотлевающего Города, они оба смеялись, потому что не могли вспомнить ни его первую фразу, ни ее ответ на нее. Ни того, что было потом в этот солнечный, пронзительный день.
Она помнила только одно. Ее душный поезд из тоннеля, освещенного редкими лампочками полнолуний, вынесло на сверкающую, блистательную поверхность бытия, где за право накормить и напоить ее досыта сцепились все стихии – ледяной блеск воды, накрахмаленное сияние солнца, пронзительный ветер в грудь, по-собачьи спокойное и преданное ожидание мягчайшей земли. А еще – оркестр запахов от полевых цветов, улыбки встречных и поперечных, далекий смех детей, собственное алчное сердцебиение, веселые, будто игрушечные, автомобили.
И ему досталось сразу и много. Поезд, выскочивший из тоннеля, поршнем вытолкнул перед собой целый мир, взорвавшийся у него перед глазами долгим до мучительного озноба фейерверком.
Как бы то ни было, они не помнили, как познакомились, и я, притаившийся рядом с одной из своих ведьм, их не расслышал. Но зато я хорошо помню, как они, дети, ласкались в густой траве, встречая и провожая свою первую ночь. Сначала они принялись было целоваться на скамейке, но та, как норовистый мустанг, сбросила их в траву, оставив лежать в беспомощной нежности друг к другу.
Мимо проходили люди. Трезвые (реже) или пьяные (чаще), они шаркали по асфальтовым дорожкам, выгуливали собак, говорили о завтрашней поездке на рынок, сдержанно ссорились, выясняли отношения. Она, не выпуская изо рта флейту, любезно предоставленную его высочеством, то и дело смешливо прыскала, рискуя причинить невольную боль своему ненаглядному. Он же, со счастливым пониманием происходящего, только пытался разглядеть звезды на бедном небе вечно горящего Города и, если ему это удавалось, восторженно вздыхал, вызывая у нее новый ответный взрыв нежности. Он, видите ли, умел вздыхать очень хорошо, сочетая нежнейший вздох со сдержанным рычанием. В перерывах между ее неутомимыми ласками он и сам раболепно прислуживал ей, выполняя все прихоти своей жадной и бесстыжей девочки. Они тешили друг друга, сочетая невинные ласки с безобразиями, которым только и можно дать волю в Первый, Самый Сладкий День.
Они пили пиво, и на следующее утро старушка, собирающая бутылки, показала мне целых двенадцать сосудов греха, лежащих в траве, еще хранящей силуэты двух тел. При этом они не расставались, и, если кому-то их них приходило в голову облегчиться, второй был тут как тут, принимая всем своим телом, ртом, глазами все безобразие, проистекающее из сокровенных мест. Да, бедный читатель, дело происходило именно так, и не иначе.
Порой они вскакивали друг на друга, грязные и мокрые, уставшие от поцелуев, и, извиваясь на одним им слышном сквозняке, проветривали свои души и тела. Они терлись друг об друга, как медведь, очнувшийся от спячки, терзает бессловесную сосну. Они мучили друг друга, вплетая сладкий матерок в дежурные признания, и порой хлесткая пощечина вызывала к жизни новый всплеск раскаяния и понимания. И Одиночество корчилось в двух шагах от них полураздавленным червем, хватая за ноги случайных прохожих.
Утром, чумазые и пахнущие черт-знает-чем, они не смогли поймать машину, и ушли пешком.
Они разошлись каждый своей дорогой, и солнечная медуза все норовила заплыть сбоку, чтобы ужалить их в бесстыжие глаза. Горы проводили их птичьим хором, за бывшей помойкой мудро улыбались купола церквей. Пыльный, шумный Город просыпался и прогонял наваждение, как умел. А умел он это