но вместо быка выходит жуткий вышибала, и на тебе – храбрый тореро и вся его квадрилья улепетывают кто куда. В этом-то суть, проблема условных рефлексов, надо отказаться от предвидимых, логических структур. Скажем, примерно, так: муравьи ожидают быка, а Маркос им подсовывает пингвина. В общем, пошли смотреть на гриб и поговорим о чем-нибудь другом.
Говоря о чем-нибудь другом, вот, например, газетная вырезка, которую пустил по рукам Эредиа, а Моника еле спасла in extremis [90] от Мануэля, засунувшего ее в рот с
явным намерением пожевать. Эредиа был хорошо знаком с «Сидом» (настоящее имя Кейрош Бенхамин), он в Алжире рассказывал корреспонденту «Африказии» об операциях, которыми руководил в Рио. В тот момент моему другу было не вполне понятно, почему в рассказе Сида усматривали некий образец. Образец чего – кроме важности самого факта? Позже, беседуя этим ранним утром с Лонштейном, он яснее разглядел некую особенность того, что остальным представлялось одной из многих партизанских акций. Сид описывал операцию, предпринятую против некоего Алмейды, депутата правящего большинства и миллионера, – то была добыча стоимостью семьдесят тысяч долларов плюс на тридцать тысяч драгоценностей, хорош депутат. Один из наших симпатизантов (в переводе бедняжки Сусаны, всегда в таких случаях сыроватом) известил нас, что депутат хранит свои доллары и драгоценности дома в сейфе, что он, кроме того, коллекционирует полотна знаменитых художников и падок на рекламу. Поэтому мы послали к нему одну из наших женщин, весьма соблазнительного товарища (a traduc??o ? um mal necessario ', проворчал Эредиа, что значит «соблазнительного», я прекрасно знаю эту девушку, называть, ее соблазнительной значит оскорбить ее, и ее мать, и всю Бразилию, потому как она самый что ни на есть бесценный символ нашей страны и не требуется никого соблазнять – достаточно ее увидеть, чтобы пасть ниц, этот журналист ни черта не понимает, продолжай читать), которая представилась как корреспондент «Реалидад», весьма популярного бразильского еженедельника. Обрадовавшись поводу показать миру свои сокровища, Алмейда с восторгом согласился принять «техническую бригаду», дабы они сфотографировали произведения живописи. Пока он отвечал на вопросы, щедро наливая виски, техники фотографировали картины, а я определил местонахождение сейфа. И тут мы достали оружие. У Алмейды случился сердечный приступ. Но один из наших товарищей был врач, и он живо заставил Алмейду реагировать на наши требования. Снаружи нас ждала машина. Добытые доллары нам впоследствии очень пригодились для экипировки. А наша «жертва» даже не посмела заявить в полицию. Славная работа, сказал Люсьен Верней. Работа, подумал мой друг, он видит здесь только это – работу.
– Теннис, – сказал я. – Парная игра.
Она выжидающе посмотрела на меня из-за дымка сигареты. Да, дорогая, теннис, игра между двумя, сперва, Людмила, теперь ты, мячик летает туда-сюда, падает на труднодоступные места, но всякий раз его изумительно отбивают – изящная и вместе с тем жестокая игра, две безжалостных спортсменки решают спор.
– Полно тебе, Франсина, я пришел не с тем, чтобы, как ты говоришь, плакать на твоем плече, я просто рассказал, что происходит, и в который раз сознаю, что совершил ошибку, что надо четко разграничивать, что в этих делах не бывает ничего общего.
– Ничего, – подтвердила Франсина. – Если бы было, Людмила и я ходили бы вместе в кино или по магазинам, ухаживали бы за тобой, когда у тебя грипп, я по одну сторону кровати, она по другую, и, как в добрых фривольных романах, мы занимались бы любовью втроем, впятером, всемером. Знаю, тебя такого рода общность не прельщает, именно ты делишь участки, ты решаешь и указываешь, так что не говори об ошибке, раз это основа твоей системы.
– То есть мне следует молчать и здесь, и там, приходить к тебе, словно все остается неизменным, и, когда возвращаюсь домой, поступать так же, – ничего не говорить Людмиле, раздваиваться, не идя ни на малейшие уступки, убивая одну из вас в другой каждый день и каждую ночь.
– Это не наша вина, я имею в виду Людмилу и себя. Повторяю, здесь вопрос системы – ни ты, ни мы обе не можем ее нарушить, она слишком древняя и слишком многое вмещает; твоя хваленая свобода тут бессильна, это весьма бледная вариация все того же танца.
– Тогда давай пить коньяк, – сказал я, устав от слов. – Представишь себе, что я только что вошел и ничегошеньки тебе не рассказывал. Как поживаешь, дорогая? Много работала сегодня?
– Шут, – сказала Франсина, гладя меня по голове. – Да, работы было много.
– Ты тоже будешь меня упрекать, что я на все смотрю или все вижу из своего закутка, – сказал Лонштейн. – Сам Маркос, а он знает меня лучше, чем кто-либо, иногда меня поругивает, находит чересчур радикальным. Как хочешь, а мне всегда нравилось в том парне, что он действительно пришел с мечом, захватил Галилею и перевернул ее, как оладью; не его вина, что потом ему смастерили церковь, не будешь же ты упрекать Ленина за Союз советских писателей, правда? Потомство – всегда эпигоны, диадохи [91], или как их там. Смотри, ну разве не прелесть?
Гриб достиг двадцати одного сантиметра ровно в пять утра и, казалось, решил на этом остановиться до нового распоряжения. Лонштейн, спрятав сантиметр, оросил основание гриба жидкостью, которую мой друг принял за воду, хотя с Лонштейном никогда нельзя быть уверенным. В общем, если мой друг правильно понял его речи / Смотри, какое голубое свечение / Ты мне говорил, что / Это не от лампы, если я ее погашу, фосфоресценция не прекратится, пойми / Ладно, если ты не хочешь говорить ни о чем другом, мне все равно / Почему же, вот, например, онанизм, я знаю, все возмущаются, что я себя объявил онанистом, им, видите ли, подавай приличия, скромность, и ты, я уверен, такой же, как все / Пожалуй, да, то есть, по- моему, тема не так уж увлекательна после тринадцати лет / Жирная ошибка, как говаривал левый нападающий у Бенедетти, но давай оставим гриб в покое, пусть поспит, он в эту ночь здорово надрывался, и ему нужна темнота; если хочешь, попьем мате, и, сдается, у меня где-то еще осталась водка.
Моему другу стало ясно, что с этой минуты его ждет
и так и случилось – теперь проблема для моего друга состояла в том, запомнить ли речь Лонштейна для себя или при удобном случае повторить ее кому-либо. Он сам себе удивился, осознав, что при удобном