Я никогда не смогу отделаться от чувства, будто вот тут, перед самым моим лицом, вплетаясь в мои пальцы, творится ослепительный взрыв к свету, словно прорыв от меня в иное или это иное врывается в меня, нечто кристально прозрачное, что могло бы сгуститься и стать светом, без границ во времени и пространстве. Словно пред тобою дверь из опала и бриллианта, за которую только ступи – и станешь тем, что ты на самом деле есть, однако быть этим не хочешь, не умеешь и не можешь.
Не новость для меня эта жажда и сомнения, однако все растет и растет несогласие с эрзацами, которые предлагает мне тайный сговор дня и ночи, этот архив событий и воспоминаний, эти страсти, которые выдирают у меня клочья времени и кожи, эти подспудные проявления, так не похожие на то, что сейчас у меня перед глазами, у самого моего лица, предвидение на грани видения, обличающее мнимую свободу, в которой я волокусь по улицам и годам моей жизни.
Ибо я – всего лишь это тело, уже подгнивающее в той или иной точке будущего времени, эти кости, что являют собой анахронизм, и я чувствую, что тело мое требует, взывая к сознанию, требует операции, покуда еще непостижимой, в результате которой оно бы перестало быть гниющей плотью. Это тело, которое есть я, предчувствует состояние, в котором, отказавшись от себя самого как такового и от объективного коррелята как такового, его сознание примет такое состояние вне тела и вне мира, которое будет подлинным приближением к бытию. Мое тело будет жить, но это будет не тело Моррелли, не я, который к тысяча девятьсот пятидесятому году прогнил так, словно на дворе тысяча девятьсот восьмидесятый, мое тело будет жить, ибо там, за дверью из света (как назвать ту достоверность, что облепляет мое лицо), бытие станет совсем иным, не просто телом, и не просто телом и душой, и не просто мною и другим, и не просто вчера и завтра. Все зависит от… (Далее фраза зачеркнута).
Механический финал: внезапное satori [225] – и все разрешается. Но для этого пришлось бы пройти вспять историю, и внешнюю, и внутреннюю – свою. Trop tard pour moi. Crever en italien, voir en occidental, c’est tout ce qui me reste. Mon petit cafe-creme le matin, si agreable… [226]
62
Когда-то Морелли задумал книгу, которая так и осталась в виде разрозненных записей. Вот одна из них, которая выражает его замысел наилучшим образом: «Психология, само слово похоже на старуху. Один швед разрабатывает химическую теорию мышления [227]. Химия, электромагнетизм, таинственные потоки живой материи – все это, как ни странно, вызывает в памяти понятие маны; таким образом, за пределами социального поведения можно было бы предположить взаимодействие совсем иной природы, подобное взаимодействию бильярдных шаров, которыми кто-то играет, драма без Эдипа, без Растиньяка, без Федры, драма безличная постольку, поскольку сознание и страсти персонажей оказываются вовлеченными лишь a posteriori [228]. Как если бы сублиминальные слои сами завязывали и развязывали клубок отношений между участниками драмы. Или как если бы – на радость шведу – некие индивидуумы, безо всякого намерения, включались бы в глубинные химические процессы других людей, и наоборот, и, таким образом, возникли бы чрезвычайно любопытные и будоражащие цепные реакции расщепления и преобразования.
А в таком случае, достаточно скромной экстраполяции, чтобы предположить группу людей, которые полагают, что реагируют психологически в классическом смысле этого старого, старого слова, но что на деле является не чем иным, как потоком духовной материи, бесчисленных взаимодействий того, что в старые времена называлось желаниями, симпатиями, волей, убеждениями, которые тут выступают как нечто неподвластное пониманию и описанию: чужеродные силы, обитающие в нас, наступают, стараясь завоевать права на жительство; устремляются к поиску чего-то более высокого, чем мы сами, и используют нас как средство, проявляя смутную необходимость уйти от состояния homo sapiens… к какому homo? Ибо sapiens – это еще одно старое, старое слово, из тех, что надо сперва отмыть как следует, а уж потом пытаться использовать со смыслом.
Если бы я писал такую книгу, стандартные формы поведения (включая самые необычные, позволим себе и такую роскошь) невозможно было бы объяснить при помощи обычного психологического инструментария. Действующие лица выглядели бы больными или попросту идиотами. Дело не в том, что они оказались бы неспособными к обычным challenge and response [229]: любви, ревности, состраданию со всеми вытекающими из этого последствиями, а просто в них то, что homo sapiens хранит в сублиминальной области, с трудом пробивало бы себе путь, как если бы третий глаз [230] стал напряженно смотреть из-под лобовой кости. И все обернулось бы беспокойством, тревогой, непрерывным искоренением, Другими словами, на этой территории психологическая случайность отступила бы в замешательстве и марионетки раздирали бы, любили бы или узнавали бы друг друга, не подозревая даже, что жизнь пытается изменить ключ – в них, посредством них и ради них – и что в человеке зарождается, пока еще едва различимая, новая попытка, как в иные времена зародились в нем ключ-разум, ключ-чувство, ключ-прагматизм. И что человек есть не что иное, как то, чем он хочет быть, чем намеревается быть, барахтаясь в словах, в поступках, в забрызганной кровью радости и в прочем тому подобном».
63
– Не дергайся, – сказала Талита. – Я же тебе холодный компресс ставлю, а не известь негашеную прикладываю.
– Как током бьет, – сказал Оливейра.
– Не говори глупости.
– И в глазах чего только не мелькает, как в фильмах Нормана Мак-Ларена.
– Подними-ка немного голову, подушка очень маленькая, я дам тебе другую.
– Оставь подушку, дай лучше другую голову, – сказал Оливейра. – Хирургия у нас еще из пеленок не вышла, надо признать.
64
Однажды, когда они, по обычаю, встретились в Латинском квартале, Пола стояла и смотрела на асфальт, и уйма народу тоже смотрела на асфальт. Пришлось остановиться и тоже осмотреть портрет Наполеона в профиль, рядом великолепное изображение Шартрского собора, а чуть поодаль – кобылицу с жеребенком на зеленом лугу. Авторами рисунков были двое светловолосых парней и молоденькая девушка индокитайского облика. Ящик из-под мелков был полон монет по десять и двадцать франков. Время от времени один из художников наклонялся и добавлял штрих на рисунке, и тотчас же заметно возрастали пожертвования.
– Взяли на вооружение систему Пенелопы, с одной разницей – не распускают все до конца, – сказал Оливейра. – Вот эта сеньора, например, и не думала лезть в карман, пока крошка Цонг-Цонг не бросилась на землю подрисовывать свою голубоглазую блондинку. Ясно как день – их возбуждает процесс