В те дни подозрения мучили его, а дурная привычка все жевать-пережевывать тяготила, как никогда, но разве от нее отделаешься. Он не переставал обдумывать вопрос вопросов, и неустроенность, в которой он жил по вине Маги и Рокамадура, подстегивала его, заставляя ломать голову над тем, в какой он попал переплет. Зайдя в тупик, Оливейра хватал лист бумаги и писал на нем великие слова, вокруг которых крутились его мысли. К примеру:
Этого было достаточно, чтобы расхохотаться и очередной мате выпить с гораздо бoльшим удовольствием. «
Все в порядке, да, однако, надо признать, характер у него словно подошва, – давит любую диалектику действия наподобие «Бхагавадгиты». Заваривать ли мате самому, или пусть его заваривает Мага – тут не было возможностей для сомнений. Но все остальное было многозначно и тотчас же вызывало антагонистические толкования: с одной стороны – пассивность характера, а с другой – максимальная свобода и незанятость; из-за отсутствия – вследствие лени – принципов и убеждении он острее чувствовал, что жизнь имеет свою ось (так называемое ощущение флюгера), и способен был из лени отказаться от чего-то, но зато наполнить пустоту, образовавшуюся вследствие отказа, новым содержимым, свободно избранным под действием сознания или инстинкта, гораздо более открытого, свободного, более экуменического – скажем так.
И кроме того, в чем нравственный смысл действия? Социальные действия, подобные действиям синдикалистов, с лихвой оправдывают себя на исторической почве. Счастливы те, кто жил и почиет в истории. Самопожертвование почти всегда носит характер деятельности, имеющей религиозные корни. Счастливы те, кому удавалось возлюбить ближнего, как самого себя. Как бы то ни было, Оливейра отвергал подобный выход для своего «я», к чему это благородное вторжение в чужой загон, этот онтологический бумеранг, долженствующий в конечном счете обогатить того, кто его запускает, придать ему человечности и святости. Святым всегда делаешься за счет другого и т.д. и т.п. Против самого действия, как такового, возразить нечего, но он отказывался от него, не веря в себя. Он боялся предательства, предательства, которое случится, если он согласится на расклейку плакатов или какую-либо другую коллективную деятельность; предательства, которое примет вид приносящей удовлетворение работы, будничных радостей, успокоенной совести, сознания выполненного долга. Он знавал достаточно коммунистов и в Буэнос-Айресе, и в Париже, которые способны были на многое, искупавшееся в их глазах их «борьбой», тем, к примеру, что посреди ужина им случалось вскакивать и бежать на собрание или выполнять какие- либо поручения. Общественная деятельность этих людей сильно смахивала на алиби или предлог, подобно тому как дети часто служат для матерей предлогом, чтобы не заниматься тем, чем стоит заниматься в этой жизни, а эрудиция и круги под глазами – тому, чтобы не замечать, что в тюрьме, которая находится в соседнем квартале, казнят людей, которых вовсе не следовало казнить. Ложная деятельность почти всегда бывала самой броской и именно ее венчали
«Я – активный зритель.
«Со мной, по сути, не может произойти ничего, – думал Оливейра. – Даже цветочный горшок мне на голову не свалится». Откуда же, в таком случае, беспокойство, если только это не пресловутый дух противоречия дает себя знать, тоска по призванию и по действию? Анализ этого беспокойства в той мере, в какой он поддавался анализу, наводил на мысль о смещении, об удалении от центра некоего порядка, но что это был за порядок, Оливейра не знал. Сам он представлялся себе зрителем, который не мог лицезреть спектакля, как если бы присутствовал на нем с завязанными глазами: временами до него доходил подтекст какой-либо фразы, отголосок музыки, рождая в нем тоску и беспокойство, потому что даже в этом положении он способен был догадаться и ощутить их главный смысл. В такие моменты он чувствовал себя гораздо ближе к центру, чем те, кто жили в уверенности, будто являются ступицей колеса, но близость его была бесполезной, эдакий танталов миг, только, в отличие от участи Тантала, его миг не приобретал размаха казни. Однажды он поверил было в любовь как средство духовного обогащения, вызывающего к жизни дремлющие силы. А потом понял, что все его любови – нечисты, ибо таят в себе эту надежду, в то время как подлинно любящий любит, не ожидая ничего, кроме любви, и слепо принимает то, что день становится более голубым, ночь более сладостной, а трамвай менее неудобным. «А я даже поедание супа умудряюсь превратить в диалектическую процедуру», – подумал Оливейра. Своих возлюбленных он в конце концов превращал в подруг, в сообщниц по своеобразному наблюдению за окружающей действительностью. Вначале женщины всегда обожали его