утешение в неувядающей студенческой дружбе. Как они были нужны друг другу, на какой горечи была замешана эта дружба, выдержавшая ветер измен, который дул с обеих сторон! Какое дело Карлосу Лопесу до этого столика, до этого парохода, до их безмятежной привычки всюду ходить вместе? Паула внезапно возненавидела его, а он, довольный, счастливый, смотрел и смотрел на нее, словно наивный ребенок, который, улыбаясь, забирается в клетку к тиграм. Но он не такой наивный. Паула знала это наверняка, а если и такой (нет, конечно, не такой), пусть тогда потерпит. Тигр Рауль, тигрица Паула. «Бедняга Ямайка Джон, – подумала она, – хоть бы ты исчез вовремя».
– Что случилось с Хорхе?
– У него небольшой жар, – сказала Клаудиа. – По-моему, он перегрелся днем на солнце, если только это не ангина. Я его уложила в постель и дала аспирин. Посмотрим, как он проведет ночь.
– Аспирин – это ужасно, – сказал Персио. – Я всего два-три раза в жизни принимал его, и он подействовал на меня потрясающе. Полностью нарушается умственная деятельность, выступает пот, словом, очень неприятно.
Медрано, поужинавший без всякой охоты, предложил выпить вторую чашку кофе в баре, а Персио ушел на палубу, чтобы понаблюдать за звездами, обещая сначала зайти в каюту, посмотреть, заснул ли Хорхе. Освещение в баре было более приятным, чем в столовой, и кофе горячий. Несколько раз Медрано подумал, не скрывает ли Клаудиа свою тревогу из-за повышенной температуры Хорхе. Ему хотелось узнать это наверняка, чтобы хоть чем-то помочь ей, но Клаудиа больше не упоминала о сыне, и они заговорили о другом. Возвратился Персио.
– Он не спит и хочет, чтобы вы пришли к нему, – сказал Персио. – Я уверен, что все это от аспирина.
– Не говорите глупости и отправляйтесь изучать свои Плеяды и Малую Медведицу. Вы не хотите пойти со мной, Медрано? Хорхе обрадуется вам.
– Да, конечно, – сказал Медрано, чувствуя себя довольным впервые за многие часы.
Хорхе встретил их, сидя в кровати с альбомом для рисования, который Медрано пришлось весь просмотреть и оценить каждый рисунок. У Хорхе возбужденно горели глаза, небольшой жар, скорее всего, был вызван перегревом на солнце. Хорхе непременно надо было знать, женат ли Медрано, есть ли у него дети, где он живет, преподаватель ли он, как Лопес, или архитектор, как Рауль. Он сказал, что задремал, но проснулся от кошмара, ему привиделись глициды. Да, теперь ему тоже немного хотелось спать и пить. Клаудиа напоила его и заслонила ночник листом бумаги.
– Мы посидим здесь в креслах, пока ты не уснешь. Мы не оставим тебя одного.
– А я не боюсь, – сказал Хорхе. – Правда, когда я сплю, я совсем беззащитен.
– Побей их как следует, этих глицидов, – предложил Медрано, наклоняясь и целуя Хорхе в лоб. – Завтра мы с тобой обо всем поговорим, а сейчас спи.
Через несколько минут Хорхе со вздохом потянулся и лег лицом к стене Клаудиа выключила свет в изголовье, оставив зажженной только лампочку у двери.
– Проспит всю ночь, как сурок. Но скоро начнет разговаривать и наговорит уйму странных вещей… Персио обожает слушать его лепет во сне и тут же делает самые невероятные заключения.
– Словно пифия, – сказал Медрано. – Вас не поражает, как меняется голос у тех, кто разговаривает во сне? Легко вообразить, что говорят совсем не они…
– Они и не они.
– Вероятно. Несколько лет тому назад я спал в одной комнате с моим старшим братом; скучнее человека представить себе невозможно. Но как только оп клал голову на подушку и засыпал, сразу же начинал разговаривать; иногда я даже записывал то, что оп говорил, и утром показывал ему. Он, бедняга, никогда мне не верил, не мог представить такое.
– А зачем было пугать его этим невероятным зеркалом?
– Да, конечно. Лучше было притвориться прорицателем или просто промолчать. Мы так боимся чужого вторжения в себя, так боимся потерять свое драгоценное будничное «я».
Клаудиа прислушивалась к ровному дыханию Хорхе. Голос Медрано навевал на нее покой. Она почувствовала некоторую слабость, облегченно и устало прикрыла веки. Ей не хотелось признать, что недомогание Хорхе пугало ее и что она скрывала это по привычке, а может, из гордости. У Хорхе нет ничего страшного, его недомогание никак не связано с тем, что происходит на корме. Глупо здесь видеть какую-то связь, все так хорошо: и запах табака, который курил Медрано, и его голос, и его спокойная, немного грустная манера говорить – все это словно олицетворяло собой порядок и нормальную жизнь.
– Будем снисходительны, когда говорим о своем «я», – сказала Клаудиа, глубоко вздыхая и будто отгоняя от себя неприятные мысли. – Оно слишком непрочное, если подойти беспристрастно, слишком хрупкое, чтобы его не укутать в вату. Вас разве не поражает, что ваше сердце бьется непрерывно, каждое мгновение? Я думаю об этом ежедневно, и всякий раз меня это удивляет. Я знаю, что сердце не есть мое «я», но если оно остановится… Словом, лучше не касаться трансцендентальных тем; никогда еще мне не удавалось с пользой поговорить об этих вопросах. Лучше оставаться в стороне от обыденной жизни, слишком она удивительна.
– Будем последовательны, – сказал Медрано, улыбаясь. – Мы не сможем рассматривать важные вопросы, не узнав сперва хотя бы немного о нас самих. Говоря откровенно, Клаудиа, в настоящую минуту меня гораздо больше интересует ваша биография – первый шаг к доброй дружбе. Разумеется, я не прошу подробного рассказа, по мне было бы приятно услышать о ваших вкусах, о Хорхе, о Буэнос-Айресе, о чем угодно.
– Нет, только не сейчас, – сказала Клаудиа. – Я и так утомила вас сегодня своими признаниями, возможно сделанными некстати. И потом я ничего не знаю о вас, кроме того, что вы дантист; я даже хотела просить, чтобы вы посмотрели зубик у Хорхе, который его иногда беспокоит. Мне нравится, что вы смеетесь, другой бы на вашем месте рассердился, по крайней мере в душе, на такое нескромное замечание. Правда, что вас зовут Габриэль?
– Да.
– И вам всегда нравилось ваше имя? Я хочу сказать, в детстве.
– Не помню, наверно, считал его столь же фатальным, как хохолок на макушке. А где прошло ваше детство?
– В Буэнос-Айресе, в одном из домов на Палермо, где ночью квакали лягушки, а на рождество мой дядюшка зажигал чудесный фейерверк.
– А мое в Ломас-де-Саморе, в особняке, затерявшемся среди огромного сада. Должно быть, я глупец, но мне до сих пор кажется, что детство было самой значительной порой в моей жизни. Боюсь, я был слишком счастлив в детские годы; это плохое начало жизни; у такого человека быстро порвутся длинные брюки. Хотите знать мое curriculum vitae. Опустим годы отрочества, они у всех нас слишком похожи и не представляют никакого интереса. Сам не знаю, почему я сделался дантистом, в нашей стране это не редкость. Хорхе что-то говорит. Нет, только вздохнул. Может, мой разговор мешает ему, он ведь не привык к моему голосу.
– Нет, ваш голос ему нравится, – сказала Клаудиа. – Хорхе тотчас делится со мной такого рода откровениями. Ему не нравится голос Рауля Косты, и он потешается над голосом Персио, который в самом деле немного похож на сорочий. Однако ему нравится голос Лопеса и ваш, и он сказал мне, что у Паулы очень красивые руки. Он уже замечает такие вещи; когда он описывал руки Пресутти, я чуть не лопнула от смеха. Итак, вы стали дантистом, бедняжка.
– Да, и вдобавок незадолго до этого покинул дом, где прошло мое детство; он существует до сих пор, но я не пожелал больше вернуться туда. Я на свой лад сентиментален и, скорее, сделаю крюк в десять кварталов, только бы не пройти под балконами дома, где я был счастлив. Я не бегу от воспоминаний, но и не лелею их; в общем, мои неудачи, как и удачи, случаются всегда неприметно.
– Да, порой вы смотрите так странно. Я не провидица, но иногда мои наблюдения оказываются верными.
– И что же вы наблюдаете?
– Ничего особенного, Габриэль. Просто вы словно кружите на месте и никак не находите того, что ищете. Надеюсь, это не оторвавшаяся от рубашки пуговица.
– Но и не дао, дорогая Клаудиа. Во всяком случае, нечто весьма скромное п весьма эгоистичное: