— Ты что, не соображаешь, она же английского не понимает, — сказал Поланко. — Глядите, какая самоотверженность, а вы-то способны на такое? Она привела всех учеников, я тронут.
— Дай-ка мне присесть на краю воронки, — кротко сказал мой сосед Калаку.
— Здесь место только для одного, — ответил Калак.
— У меня, видишь, уже носки мокнут.
— А здесь ты можешь простудиться, я чувствую, ветер здесь сильнее.
Ситуация изменилась, и это, разумеется, вызвало оживленный обмен мнениями, а между тем на берегу дочь Бонифаса Пертёйля в окружении учеников садоводческой школы заготавливала всяческие спасательные принадлежности и столь неумеренно суетилась, что это могло неблагоприятно сказаться на практических действиях. Отнюдь не собираясь мешать спасательным операциям, добавляя к континентальным распоряжениям советы с острова, наши друзья с деланным стоическим равнодушием продолжали беседовать о своих делах. Поланко для начала вскользь упомянул о решении, принятом всеми тремя после визита инспектора Каррузерса и состоявшем в том, чтобы не оставлять Селию в Лондоне одну — после более или менее внезапного отъезда Марраста, Николь и Телль проявлять солидарность было возможно только с ней. Когда ж они оправились от первого удивления, узнав, что к ним присоединяется Остин со своими скромными сбережениями и двумя лютнями — чему способствовали беглые робкие улыбки Селии и явное стремление Остина найти местечко в вагоне, где поместились бы лютни, Селия и он сам, — трое будущих мореплавателей поняли, что для умственного и нравственного здоровья группы не надо желать ничего лучшего, и они оказались правы — перемена, происшедшая в Остине между мостом в Челси и кафе в Дюнкерке, где они ожидали ferry-boat [86], была столь явной, что одним лишь различием в климате и широтах ее никак нельзя было объяснить, не говоря уж о том, что и с Селией произошло подобное же явление, начиная со станции Оук-Ридж, семь минут спустя после отъезда из Лондона, причем это совпало с открытием, что Остин, прилежный ученик Марраста, начал столь красноречиво изъясняться по-французски, словно в его речах действительно был какой-то смысл. Итак, на ferry-boat они взошли в заметно улучшившемся расположении духа, и при первых приступах тошноты — то есть почти немедленно — Калак с неким умилением мог наблюдать, как Остин подвел Селию к борту, укутал ее в свой дождевик и какой-то миг поддержал ее лоб, затем утер платком ей нос и помог пожертвовать Нептуну выпитый на суше чай с лимоном. Утратив вместе с влагой всю свою волю, Селия разрешила себя лелеять и выслушивала советы Остина касательно дыхания, причем он с каждым часом все лучше говорил по-французски, если только не переходил на английский, и тут Селии помогали подсознательные воспоминания об уроках в лицее. Как бы там ни было, воды треклятого канала отражали изумительное солнце, и оно ласково их озаряло, день был такой, что про всякую тошноту забудешь, вдали постепенно исчезали английские холмы, и, хотя ни Остин, ни Селия понятия не имели о том, что ждет их на другом берегу, становилось все очевиднее, что они намерены встретить это вместе — Остин быстро превращался из Парсифадя в Галаада, а Селия, отдавая тритонам последние глотки чая, чувствовала опору в руке, удерживавшей ее по сю сторону поручней, и в голосе, сулившем ей на лучшие времена сюиты Бёрда и виланеллы Пёрселла.
— Только бы толстухе не вздумалось самой возглавить спасательную экспедицию, — шепнул мой сосед Калаку, — во-первых, тогда для нас на плоту не останется места, а во-вторых, она тут же у берега пойдет на дно, если только ступит на этот плот или что они там сооружают.
— Не думаю, что она настолько глупа, — задумчиво сказал Калак. — Трудность скорее будет в том, что все эти ребятишки хотят на плот, не говоря о том, что у плота этого ни носа нет, ни кормы, и ты увидишь, какая начнется сумятица.
Поланко с нежностью наблюдал за дочерью Бонифаса Пертейля и уже прокричал ей, чтобы она, воспользовавшись случаем, вывела на буксире застрявшую в камышах лодку. Калак между тем, подавленный всем происходящим и научным фанатизмом Поланко, попытался получше устроиться на краю воронки, который начал уже отпечатываться в его душе; достаточно было этой секундной растерянности, чтобы мой сосед вскочил на край воронки и завладел лучшей его частью с видом прямо на плантации черных тюльпанов. Калак не стал отвоевывать оставленную позицию, ему, в общем, и так было неплохо, к тому же с брюк моего соседа струились ручьи, надо же иметь сочувствие. Вода прибывала неуклонно, и единственный, кто этого, казалось, не замечал, был Поланко, восхищенно наблюдавший за хлопотами дочери Бонифаса Пертёйля. Он был подобен герою Виктора Гюго — вода поднялась до его ляжек, еще немного, и дойдет до пояса.
— Спасем по крайней мере запасы сигарет и спичек, — сказал Калаку мой сосед. — Сомневаюсь, что наши моряки сумеют что-то сделать, пока что они только покатываются со смеху, глядя на наше бедственное положение. Сложим наши припасы на самом верху воронки; по моим расчетам, тебе и мне хватит на три дня плюс три ночи. А ему через полчасика вода дойдет до рта, бедный Поланко.
— Бедный братец, — сказал Калак, меж тем как Поланко смотрел на них с невыразимым презрением и потихоньку расслаблял себе пояс, который от действия воды становился туже. Вечернее солнце превращало пруд в большое сверкающее зеркало, и гипнотические свойства столь поэтического преображения воды усыпляли потерпевших бедствие, они и всегда были склонны видеть призраки и фата-морганы, в особенности мой сосед — пользуясь своим роскошным местоположением, он курил и веселился, вспоминая, как Телль внезапно явилась в разгаре их лондонских катастроф, ее деликатную и в то же время деловую манеру приезжать без предупреждения, то, как она вдруг позвонила им, что умирает с голоду и чтобы они зашли за ней в «Грешам-отель» и повели ужинать, каковую весть мой сосед воспринял со смесью отчаяния и облегчения, как я легко могла заметить и даже понять, глядя на Николь, которая ошалело бродила по комнате, подбирала свои вещи, папки с рисунками и старые журналы, засовывала все это в чемодан и снова вынимала, чтобы как-нибудь все же упорядочить, что завершалось новой тщетной попыткой аккуратно уложить чемодан. Меня она встретила, ничего не сказав — видно, знала, что Марраст мне все сообщил, — только подошла ко мне с пижамой в одной руке и карандашами в другой и, уронив все на пол, обняла меня и долго стояла, прижимаясь ко мне и вся дрожа, потом спросила, писал ли мне Марраст и не закажу ли я по телефону вторую чашку кофе, и снова принялась кружить по комнате, то занимаясь укладкой вещей, то вдруг забывая об этом и подходя к окну или садясь в кресло спиной ко мне. Николь уже не могла вспомнить, когда именно ушел Марраст, наверно, в понедельник, если сегодня среда, или, может быть, вечером в воскресенье, — она, во всяком случае, благодаря таблеткам проспала целый день, а потом, выпив черного кофе без сахара, принялась укладывать чемодан, но мой сосед и Поланко все время наведывались взглянуть, как она там, причем с самым невинным видом, хотя прекрасно знали, что Марраст уже во Франции, да еще повели ее на какие-то совершенно нелепые музыкальные комедии, где вдобавок были выведены карлики и прочие сказочные персонажи, — в общем-то, ей не так уж легко определить, сколько прошло времени, вдобавок теперь это и не имело значения, раз Телль была здесь и еще оставалось двадцать фунтов и четырнадцать шиллингов, которые Марраст, уходя, оставил на столе, и этого будет сверхдостаточно, чтобы заплатить за номер и еще за несколько чашек кофе и минеральную воду. Марраст ушел не попрощавшись, потому что благодаря таблеткам она спала, а потом Николь тоже хотела уйти, но ноги ее не слушались, и ей пришлось провести целый день в постели, лишь изредка она вставала и пыталась укладывать вещи в чемодан, и вдруг кто-то постучался, и, конечно, это был Остин, он испуганно посмотрел на меня из-за полуоткрытой двери, пытаясь улыбаться и показать, что он на высоте положения, — видимо, мой сосед или Калак уже сказали ему, что Марраст оставил меня одну и что он может прийти, — достаточно было видеть его лицо, чтобы убедиться, что он пришел больше из чувства долга, а не какого иного чувства, а чемодан все не закрывался, и все время появлялись то Поланко, то мой сосед, то м-с Гриффит с чистыми полотенцами, осуждающим видом и счетом, Остин так и ушел, ничего не поняв, то ли струсил, то ли сообразил, что в этот момент он был совсем лишним, куда более лишним, чем м-с Гриффит или любая из уймы моих вещей, не вмещавшихся в чемодан, пока Телль, усевшись на него и предварительно еще совершив сальто, ловко его не закрыла и не расхохоталась, как только она умеет.
— Прежде всего горячий душ, — сказала Телль, — а потом мы выйдем пройтись, не для того я приехала в Лондон, чтобы глядеть на эти жуткие обои.
Николь позволила снять с себя пижаму, уложить в восхитительно теплую ванну, вымыть себе волосы и потереть спину — все это сопровождалось смехом Телль и не всегда приличными замечаниями касательно ее анатомического строения и гигиенических навыков. Она позволила себя обсушить, растереть одеколоном