Хуан, протягивая ей стакан, чтобы она налила еще.
— Но ведь ты тоже мне веришь, — сказала Телль, как бы удивляясь.
— В общем, было как всегда, — сказал Хуан. — Какая тоска, милочка, какая гнусная тоска. Не правда ли, кажется невероятным? Уезжаешь так далеко, часами летишь в самолете через горные хребты, и вдруг в первом попавшемся трамвае…
— Ты упорно желаешь разделить неделимое, — сказала Телль. — Разве ты не знаешь, что трамваи — это и есть Немезида, разве ты их никогда не видел? Все они всегда один и тот же трамвай, только войдешь и сразу видишь, что все как всегда, — неважно какая линия, какой город или континент, какое лицо у кондуктора. Почему теперь все меньше трамваев, — блеснула остроумием Телль, — люди уже догадались и их уничтожают, это последние драконы, последние Горгоны.
— Ты очаровательно пьяна, — сказал Хуан умиляясь.
— И ты, ясное дело, должен был войти в трамвай, и она тоже. Диалог Эдипа и сфинкса поистине должен был происходить в трамвае. Где еще может оказаться Элен, как не на этой ничейной земле? Где ты мог ее встретить, как не в трамвае, бедный мой неудачник? Ну, для одной ночи предовольно, правда ведь?
Хуан привлек ее к себе и крепко обнял. Телль отчужденно и деликатно разрешила себя целовать. Горечь рта с утренним перегаром сливовицы, с привкусом виски, и отдельных номеров, и потайных фонарей, и англичанок, покоренных древним привидением, все тщетное желание без любви после рассвета с трамваями и невстречами; ну что ж, я еще раз подставила ему губы, разрешила его рукам раздеть меня донага, прижать к нему, начать меня ласкать в должном порядке, с божественной последовательностью, которая приведет к божественному мигу. Уже не в первый раз, когда его руки и губы начнут прогулку по моему телу, когда его взгляд медленно заскользит по моим грудям, животу или спине, я почувствую, что перед ним возникает образ другой, что он представляет меня, берет меня как другую, слишком хорошо зная, что я это знаю, и презирая себя. «Почему он подарил мне куклу месье Окса? — подумала я, засыпая. — Пошлю ее завтра Элен, этот подарок для нее предназначен. Мои игры другие, это уже кончается, Телль, это уже кончается. Вот ты и получила твою международную конференцию, твое венское барокко, твое кафе „Моцарт“, твой дрянной фильм ужасов с фрау Мартой, твоего терзающегося, глупого аргентинца. By the way [79] , надо рассказать ему про письмо Марраста, заказать билет на самолет в Лондон. Какое счастье, что я не слишком люблю тебя, дружок, какое счастье, что я свободна, что я дарю тебе свое время и все, что тебе угодно, не придавая этому чрезмерного значения, и в трамвае нам не быть никогда, дружок, главное, в трамвае никогда, дурень ты мой бедненький».
Звонок телефона был как пощечина, прекращающая истерику, бесполезные вопросы, порыв бежать вдогонку за кем-то, кто уже далеко. Элен села на краю кровати и выслушала сообщение, нашаривая свободной рукой пижамную блузу и натягивая ее на дрожащие плечи. В десять пятнадцать надо быть в клинике, сменявшая ее коллега заболела. Хорошо, она вызовет такси. В десять пятнадцать, времени в обрез. Стараясь не думать, она накинула халат и пошла закрыть входную дверь. Надо помыться, вызвать такси, надеть серый костюм, с утра может быть прохладно. Вытираясь, она для надежности заказала такси по телефону и оделась, лишь бегло взглянув в зеркало. Уже поздно, нельзя терять время на уборку постели, уберет, когда вернется. Взяла сумочку, перчатки. Такси, наверно, уже ждет, а они долго не ждут, почти сразу уезжают. Войдя в гостиную, она увидела вблизи куклу, которая до тех пор светлела розовым пятном на полу, как что-то, о чем нельзя было думать до возвращения. Элен ухватилась за дверной косяк, почувствовала, что сейчас и она закричит, но нет, это — когда вернется, равно как грязные простыни, и беспорядок, и невытертый пол в ванной. Туловище куклы распалось надвое, было отчетливо видно все внутри. Такси не будет ждать, такси не будет ждать. Если не спуститься немедленно, такси не будет ждать, они никогда не ждут. Значит, так, в десять пятнадцать в клинике. И если сейчас же не спуститься, такси ждать не будет.
— Так что сама понимаешь, — писал Марраст в письме Телль,
— для других в этом не будет ничего необычного такое случается каждый день. Но я отказываюсь верить что это можно объяснить как возможно объяснила бы ты или Хуан или мой сосед перечисляя на пальцах левой руки все доводы а пальцами правой делая движение, напоминающее движение гильотины или веера.
Я не пытаюсь себе ничего объяснить, даже то, что я пишу это письмо в трех метрах от juke-box [80]; признаться, я предполагаю, что пишу его Хуану, предвидя, что ты дашь ему прочесть, это было бы логично, и справедливо, и самоочевидно, и я говорю с ним через твое плечо, которое чуть заслоняет мне его лицо. Я так противен себе, Телль, и мне так противен этот паб на Чансери-Лейн, где я пью уже пятый стакан виски, и пишу тебе, и теперь вдруг подумал, что у меня даже нет вашего адреса. Но неважно, я всегда могу сделать из письма бумажный кораблик и бросить его в Темзу с моста Ватерлоо. Если оно до тебя дойдет, ты, конечно, вспомнишь Вивьен Ли в ту ночь в Менильмонтане [81], когда ты со слезами говорила мне о своем друге-негре, который был у тебя в Дании и разбился в красной машине, а потом ты еще сильней разрыдалась, вспомнив фильмы того времени и мост Ватерлоо. Право же, в ту ночь мы чуть-чуть не легли вместе, и мне кажется, мы вполне могли бы это сделать, и все бы тогда изменилось или вовсе бы не изменилось, и я, сидя в кафе где-нибудь в Братиславе или в Сан-Франциско, все равно писал бы это же письмо Николь, говоря о тебе и о ком-нибудь другом, кого бы уже не звали Остин, потому что… Телль, ну сколько комбинаций может быть в этой засаленной колоде, которую тип с рыбьей мордой тасует где-то за столиком в глубине?
Завтра я возвращаюсь в Париж, я должен делать статую, ты, верно, об этом знаешь. Ничего страшного, к сожалению, я быстро восстанавливаюсь; ты еще увидишь меня смеющимся, мы будем встречаться с моим соседом в «Клюни», и время от времени с Николь, и с Остином, и с аргентинцами, и даже может случиться, что ты и я когда-нибудь ляжем вместе просто от скуки но не для того, чтобы друг друга утешать, мне никогда и в голову не пришло бы, что ты могла бы утешаться от тоски по Хуану с кем-нибудь другим, хотя, конечно, ты это сделаешь, в конце концов мы все так поступаем, но это будет иначе, я хочу сказать, ты не сделаешь этого с умыслом, как человек, хлопающий дверью, как Николь. Заметь, если я думаю, что когда-нибудь карты колоды лягут так, что соединят нас в одной из постелей этого мира, я думаю об этом без задней мысли, а не из-за того, что со мною произошло или что может произойти у тебя с Хуаном я думаю об этом, потому что мы друзья, и еще тогда, когда мы беседовали о Вивьен Ли в том кафе в Менильмонтане, еще тогда все вполне могло кончиться поцелуями, это всегда было и для тебя, и для меня так легко, да, мы легко целуем тех, кто нас не любит, потому что и сами-то себя не полюбили бы, думаю, тебе это понятно. Я должен сделать тебе ужасное признание: сегодняшнее утро я провел в парке. Ты мне не веришь, ведь правда?
Я — в окружении зелени и голубей.
Тогда я еще не начал пить, и, наверно, было бы лучше писать тебе с блокнотом на коленях под каштаном, похожим на дурацкую страну птиц.
Я ушел из отеля, стараясь не шуметь, потому что Николь еще спала, я заставил ее уснуть, понимаешь, было невыносимо продолжать разговор все о том, о чем уже столько говорено, и я заставил ее принять таблетки и ждал, пока она уснет, и еще постоял, глядя на нее, знаешь, Телль, — говорю это, потому что пьян, — мне кажется, Николь уснула, уверенная, что больше не проснется, ну, что-то в этом роде, понимаешь, и, прежде чем закрыть глаза, она посмотрела на меня говорящим взглядом, посмотрела с невыразимой предсмертной благодарностью, и я уверен, она думала, что я ее убью, как только она уснет, или что я уже начал ее убивать таблетками. Вот такая нелепость, и я стоял возле нее и говорил ей всякие слова, Николь, гусеничка моя, слушай меня хорошенько, мне все равно, спишь ты или притворяешься, бродишь, быть может, по городу или стараешься удержать слезинку, которая блестит на твоих ресницах, как первый иней, помнишь, блестел на обочинах провансальских шоссе, когда мы еще были счастливы. Видишь, Телль, как неутомимо тешится несчастье, воскрешая картины всего, что было тогда ну просто становится невыносимо но, понимаешь, Николь спала и меня не слышала, и я не хотел, чтобы она страдала за двоих, за Хуана и за меня, из-за отсутствия Хуана и из-за того, что мои губы еще целовали ее, не имея на то права, целовали с той немыслимой страстью, какую дает отсутствие права. И я говорил ей все это, потому что она меня не слышала, а до того, как она уснула, мы проговорили почти всю ночь, главное, чтобы убедить ее остаться в отеле, раз я уезжаю во Францию и оставляю ей номер, но она настаивала на том, чтобы сразу же перебраться куда-нибудь, она, казалось, решила и во второй раз взять на себя инициативу, отрезать мне