Так обстояли дела, когда позвонила Николь и сообщила, что в Лондон приехала Телль. Еще одна, вздохнул Поланко, убирая научные принадлежности с миной, какая была бы у Галилея в сходной ситуации.
Они охотно прошли бы пешком до дома Элен, но чемодан и пакет с книгами Селии были слишком тяжелыми. Вот наконец они вышли из такси на улице Кле. Селия направилась вперед с чемоданом, и у Элен, пока она расплачивалась с таксистом, было мгновение, когда в ее усталом мозгу все смешалось; неужто опять, смутно подумалось ей, придется идти, неся в руке пакет, теперь пакет с книгами Селии, а прежде был другой пакет, перевязанный желтой тесемкой, который ей надо было кому-то передать в отеле города?
Они едва уместились вдвоем в ветхой кабине гидравлического лифта, который, пыхтя и кряхтя, поднял их на шестой этаж. Селия смотрела на покрытый зеленым линолеумом пол, покачиваясь от вибрации лифта, от внезапных, на каждом этаже, сотрясений этого ящика из дерева и стекла. Пусть это длится годы, века, пусть всегда будет так, нет, непостижимо, я в лифте рядом с Элен, я приближаюсь к квартире Элен. Никто ее не знает, подумала я, когда лифт с каким-то всхлипом остановился и я увидела, что Элен, вытолкнув чемодан и ища в сумочке ключ, выходит, никто из наших не бывал в этой квартире, разве что Хуан, возможно, смотрел иногда с улицы на ее окна и спрашивал себя, какие там комнаты, где у Элен лежит сахар, а где пижамы. О да, Хуан, наверно, приходил вечерами сюда на угол, высматривал свет в окнах шестого этажа и курил сигареты одну за другой, прислонясь к этой стене с рекламами. Элен сразу решила, что первой пойдет мыться, чтобы заняться ужином, пока я буду принимать душ. О да, доктор, конечно, доктор. Я услышала шум воды и опустилась в кресло так, что затылком оперлась на его спинку; я не была счастлива, это было что-то другое, что-то вроде награды за то, чего я даже не сделала, награды вообще, некоей благодати. Мой сосед или Калак посмеялись бы над такими словами, они все смеялись надо мной, когда я говорила что-нибудь такое, чего они терпеть не могли. Элен мне уже отвела часть стенного шкафа, точно все указала, прежде чем запереться в ванной; я открыла чемодан, куда не положила того, что было необходимо, зато второпях и в ярости сунула коробку цветных карандашей; путеводитель по Голландии и пачку карамелек. Правда, там все же оказались три летних платья, пара туфель и книга стихов Арагона.
— Ты мойся зеленой губкой, — сказала Элен. — Полотенце твое тоже зеленое.
Я вошла в ванную (но, значит, Элен не такая, вот у Элен флаконы с экстрактами для ванны и полотенца чудесной расцветки — мое зеленое, — но, значит, Элен, ах если бы мой сосед и Телль могли увидеть эти полочки, ах — если бы Хуан, но, значит, Элен не такая); что за наслаждение, вода струится по спине, и запах фиалкового мыла, которое скользит в руке, как вьюн, а теперь вытремся зеленым полотенцем, которое Элен повесила на вешалку слева, мое белье будет также в шкафу лежать слева, и наверняка я буду спать на левой стороне кровати. Сами вещи направляли меня, надо только слушаться указаний Элен, — зеленый цвет, левая сторона. Квартирка была небольшая, и Элен обставила ее очень удачно (как тут не вспомнить мой дом, эту необозримую буржуазную квартиру времен Османна, где тебя теснят дюжины ненужных стульев, и комодов, и столов, и консолей, стоящих именно там, где им стоять не следует, а также мои родители, и брат, и, так часто, жена брата, и два кота, и прислуга). Здесь такой нежный аромат, суховатый и терпкий, а там запахи нафталина, скипидара, ношеного платья, жакетов из кошачьего меха, таблеток от кашля, кухонных паров, век впитывавшихся в обои, зловонного старческого кашля. И освещение тут особенное, оно есть и вроде его нет, оно такое мягкое, что, излучаясь от ламп гостиной или спальни, сливается с воздухом, это тебе не тяжелые холодные люстры, не чередование темных углов и ярко освещенных полос, в которых мы то появляемся, то исчезаем, как идиотские марионетки. О, теперь чудесно запахло поджаренным хлебом и яичницей, я так спешу одеться, что вхожу в кухню с чулком в руке, когда Элен заканчивает накрывать на стол. Ну, ясно, с чулком в руке, а лицо лоснится от мытья и восхищения, бедняжка, как завороженная, смотрит на тарелки и стаканы. «Живей, а то остынет», — сказала я, и лишь тогда она натянула чулок, немного покрутилась, пристегивая его, и уселась перед своей тарелкой с таким голодным и счастливым лицом, что мне стало смешно.
Яичница с ветчиной была чудо, были божоле и швейцарский сыр, а еще они поделили пополам апельсин и грушу, потом Элен приготовила кофе по-итальянски и объяснила, где что находится, чтобы утром приготовлением завтрака занялась Селия. А та, все еще сияющая, старалась запомнить: зеленое полотенце, левая сторона, завтрак. Да, доктор, конечно, доктор, и думала, как бы вчуже, что мужчину такая мелочная точность, наверно, раздражала бы.
— У меня все будет падать из рук, — сказала Селия. — Вот увидишь, я разобью тебе чашку или что другое.
— Возможно, но, если ты уж заранее заявляешь…
— А сахар я найду? Ты же будешь спать, я не захочу тебя будить. Ах да, он здесь, в этом ящике. Ложечки…
— Дуреха, — сказала Элен. — Все сразу для тебя чересчур много. Постепенно научишься.
Да, доктор, конечно, доктор, я научусь; а вот кто не научится, так это ты, безупречная укладчица сахара и чашек. Как бы тебя кольнуть, заставить чуть-чуть смутиться, в чем-то нарушить свое совершенство? А ведь ты не такая, я-то знаю, что ты не такая, что все эти штуки — зеленый цвет и третья полка — вроде математически рассчитанной защиты твоего одиночества, нечто такое, что мужчина смел бы одним взмахом руки, даже о том не ведая, между двумя поцелуями и прожигающей ковер сигаретой. Хуан. Нет, именно не Хуан, потому что он на свой лад тоже слишком любит ковры, по другой причине, но любит; потому не Хуан, и именно потому она такая.
— Я устала, — протянула Селия, откидываясь в кресле. — Здесь так хорошо, вроде как перед началом фильма или концерта, знаешь, будто кошка мурлычет в животе.
— Можем послушать концерт, если хочешь, — сказала Элен. — Пойдем в гостиную, я захвачу кофейник.
И вот долгое забытье, блаженство мурлыкающей кошки, пластинка со струнным трио, Филипп Моррис и цыгане, между нами низкий столик, бутылка коньяку как теплящийся огонек. И можно говорить, говорить, как бы уступая медленно наплывающему сну, и сидеть в тепле с кем-то вроде Элен, которая курит и маленькими глотками пьет коньяк и слушает, как говорит девочка, любящая сыр «бебибел», между тем как где-то сзади, где-то сзади, где-то там — причем надо определить где, и смутно; в общем-то, понимаешь, что где-то сзади или в глубине, во всяком случае, в области, отчужденной от того, что происходит здесь, — надо судорожно ждать, пока лифт не дойдет до этажа, где ее ждут, но этаж этот она не указала на табло, потому что в лифте нет табло, это белая сверкающая кабина, совершенно голая, в которой, стоит случайно повернуться, уже не сможешь разглядеть, где дверь, и ты ждешь, держа пакет с желтой тесемкой, которая режет пальцы. Но лифт остановится, дверь бесшумно откроется, и на тебя надвинется бесконечная перспектива коридора, уставленного старыми плетеными креслами, с рядом гостиничных дверей, на которых портьеры с бахромой и выцветшими кистями, и отель этот никак не вяжется с хирургически чистым голым лифтом, но еще до того кабина на миг приостановится, это даже не остановка, а минутное замедление хода, и потом пойдет опять, а Элен, как всегда, будет знать, что теперь кабина движется горизонтально по одному из многих поворотов зигзага, которыми в городе никого не удивишь, как не удивляет и то, что в окошко теперь видны крыши и башни, огни на большом проспекте в глубине и блики канала, когда кабина проходит по мосту, невидимому для той, что едет в лифте, придерживая теперь пакет обеими руками и не желая опустить на пол, словно она обязана держать его, хотя тяжесть пакета возрастает до нестерпимого, пока наконец дверь не открылась на одном из верхних этажей отеля, и Элен со вздохом облегчения ставит на край столика рюмку с коньяком.
— Тебе надо бы отдохнуть, — сказала Селия. — После того, что там случилось сегодня… Если хочешь, я приготовлю еще кофе, нам обеим это не помешает. Я больше не буду болтать, я, знаешь, такая болтушка.
— О, я иногда и не слушаю тебя. Мне приятно, что ты здесь, в тебе столько живости.
— Во мне, живости? Ну знаете, доктор, вы говорите, как моя мама. Что за мания напускать на себя?.. Прости, молчу. Но, право, ты иногда такая. Во мне живости не больше, чем в тебе. Заметь, я говорю не о тебе, я говорю о себе, и это ты мне не можешь запретить. Ах, Элен, ей-богу, я не знаю, как себя вести с тобою. Ты такая. А иногда ведь хочется, чтобы… Merde, alors [60]. He смотри на меня так.