— Побаиваешься? — Филипп с неимоверной быстротой обгрызал, обсасывал косточки жареного гуся, аж свист стоял.
— Ага. Словно подкрадывается что-то да как даст-даст.
— Это запросто, — сказал Иоанн Зеведеев. — Лучше от пана за неводы по шее получить, чем зря пропасть.
— А я же жил, — мечтательно проговорил Матфей. — Деньги тебе, жена, еда... Жбан дурной, ещё куда-то стремился, чудес хотел.
Нависло молчание.
— Убежать? — спросил Варфоломей.
— Ну и дурень будешь. Снова дороги, — скривился Пётр. — Знаю я их. Ноги сбитые. Во рту мох. Задницу паутиной затянуло. Попали как сучка в колесо — надо бежать.
Все задумались. И вдруг Пётр вскинул голову. Никто, кроме него, не услышал, как отворились двери.
— Ты как тут?
Неуловимая усмешка блуждала по губам гостя. Серые, плоские, чуть в зелень, как у ящерицы, глаза оглядывали апостолов.
— Т-ты? — спросил Ильяш. — Как пришёл?
— Спят люди, — сообщил пёс Божий. — Разные люди. В домах, в садах. Стража у ворот спит. Мужики спят в зале совета, и оружие у стен стоит. Стражники на стенах и башнях не спят, да мне это...
— Ты?..
— Ну я. — Босяцкий подошёл к столу, сел, налил себе чуток, только донышко прикрыть, пива, жадно выпил. — Не ждали?
— А как стражу крикнем? — заскрипел Варфоломей.
— Не крикнете. Тогда завтра не кнуты по вас гулять будут, а клещи.
— Савл ты, — буркнул Иаков Алфеев.
— Ну-ну, вы умные люди. — Иезуит помолчал. — Вот что, хлопцы. Мне жаль вас. Выдадите меня — вас на дне морском найдут. Думали вы об этом?
— Н-ну. — Предательские глаза Петра бегали.
— Так вот, — жёстко гнул свою линию иезуит. — Бросайте его. Завтра в городе горячо будет. Потому уходите ночью. Сейчас. Если дорога вам шкура.
— Не пойму, чего это ты нам? — тянул Пётр.
Мягкий, необычайно богатый интонациями голос зачаровывал, словно душу тянул из глаз:
— Что вы? Нам важнейшую рыбу забарболить надо, а не вас, жуликов.
— Тогда зачем? — спросил Пётр.
— Правду? Ну хорошо. Я знаю, и вас уже доняло. И вы как на старой сосновой шишке сидите. И сами бы вы его бросили. Да только могли бы припоздниться и попались бы ненароком с ним. И повесили бы вас. А все кричали бы о верности, с какой не бросили вы учителя. А нужно, чтобы он, чтобы все знали:
— Зачем это вам? — спросил Ильяш.
— А без этого ничего у нас не получится. Учить надо... Ничего, мол, страшного, если сын желает смерти отцовской, поп — смерти епископовой, ибо мы сильнее хотим добра себе, чем зла ближнему. И потому дети должны доносить даже на своих родителей-еретиков, хоть и знают, что ересь влечёт за собой наказание смертью... Так как если дозволена цель, то дозволены и средства.[136]
— Что ж мы, так просто и на дорогу? — заюлил Варфоломей.
— Я их от смерти упас, а они ещё и про деньги толкуют. Ну, ладно уж, ради такой великой цели дадим и денег.
— Сколько? — спросил Фаддей.
— Не обидим. На каждого по тридцать.
— Давай, — после паузы потребовал Пётр.
Все внимательно, как собака, сделавшая стойку, смотрели, как узкие пальцы иезуита высыпают на стол большие, с детскую ладонь, серебряные монеты, как он считает их, складывает столбиками и подвигает к каждому. В дрожащем пламени свечей взблескивали металлические кругляши, чернели провалами приоткрытые пасти, обрисовывались руки, сверкали глаза.
Иезуит ткнул в профиль Жигмонта на серебряном кружке:
— Державно полезный поступок совершаете. И вот видите, сам властелин наш каждого из вас по тридцать раз за подвиг ваш благословляет. А теперь — идите.
Босяцкий встал.
— Да и вы поторопитесь. — Иоанн глядел в окно. —
Монах-капеллан открыл двери. И вдруг подал свой насмешливо-безразличный, издевательский голос Михал Ильяш, он же Симон Канонит:
— Босяцкий! А что будет, если мы денег со стола не приберём? И тот поймёт?
Доминиканец оглядел его. Затем холодно пожал плечами:
— Дыба.
Двери затворились за ним.
Все как будто слышали ближе и ближе шаги Христа, но, возможно, это всего лишь стучали их сердца. Сильней и сильней. Сильней и сильней. Наконец дрогнула рука у Варфоломея. Он не выдержал. Не думая о том, что будет, если остальные не уберут денег, схватил монеты, начал жадно рассовывать их по карманам. Потянулась к деньгам другая рука.
Скрипнула калитка. И тут девять рук молниеносно смели серебро со стола. Осталась одна кучка. Перед Ильяшом. Цыгановатый Симон с издевкой глядел угольными глазами на побелевшие лица сообщников. Обводил их взглядом, словно оценивал. Наблюдал на физиономиях страх, алчность, тупую униженность.
Отворились двери. Христос вытер ноги на пороге и ступил в покой.
На столе стояли бутылки, миски, бочонок. Денег на столе не было.
— Идите, водочки тресните, что ли, — пригласил Ильяш-Симон.
Фома, Иуда и Христос подсели к столу. Начали есть. Ели много и ладно, но без жадности. Очень изголодались за день беготни.
— А водочки? — льстиво спросил Пётр.
Что-то в звучании его голоса не понравилось Христу. Он обежал глазами апостолов, но ничего особенного не заметил. Лица как лица. Медные, в резких тенях. И большие кривые тени движутся за ними по стенам, заползают лохматыми — с котёл — головами на стол.
— Н-ну? — спросил Христос. — Нет, Пётр, водку оставь. Этак и город пропьём. Пива глоток плесни.
Тень на столе пила из огромного глиняного кувшина.
— Так что? Сидите? Морды мочите? А руки в бою замочить красным — это вам страшно? А в глине их испачкать на укреплениях — это вам гадко и тяжко?
Молчание.
— Что делать будем? Морды вам чистить? За стены вас выгонять в руки врагам?
Лицо его было суровым.
— Я понимаю, хлопцы, — чуть сдержаннее сказал Христос. — Вам лезть на рожон до конца не хочется. Вас, если схватят, может, и пожалеют по делам вашим. Скажем, не на кол посадят, а в каменный мешок до скончания лет. Всё-таки жизнь. Вы не то, что я. Вас они не могут до конца ненавидеть, а меня ненавидят, ибо я свидетельствую о том, что дела у них злые. Что все заповеди человеческие они подменили одной, десятой: «Чти предателей, и хорошо тебе будет».
Глядел на потупленные головы.
— И всё же последний раз спрашиваю. Будете вы воинами за правду или так и останетесь пропойцами и злодеями? Будете со мной? С ними?
Пётр шнырял глазами по рожам сообщников. Решился: