утверждение приговора произвело неблагоприятное впечатление даже на чиновников, что и сказалось в возникновении легенды, сопровождавшей отъезд Анучина. Это был акт не управления, а мести.
Наконец мы были в Иркутске, и нам предстоял выезд оттуда. Здесь все еще было полно Анучиным, в том числе присутственные места и их порядки.
Наша компания, в которой мы приехали из Якутска, расстраивалась. У Ромася в Иркутске были друзья. Предстояло составить новую компанию. К этой компании примкнул очень интересный человек, львовский профессор Богданович, о котором львовское правительство вело с Иркутском переговоры, что выделяло его из числа остальных пересылаемых. Польский кружок в Иркутске принимал в нем большое участие, в том числе Рыхлинский, с которым мы дружески встретились и у которого я встретил старого якутского приятеля Анания Семеновича Орлова. Еще в Якутской области о Богдановиче ходили оригинальные рассказы, которые я передавал, хотя и вкратце, со слов его товарища Зубрилова. Рассказывали, например, что он купил лошадь, назначенную на общественный пир. Лошадь сначала покупают под песни, затем самые отвратительные старухи начинают насмехаться над нею, изображая участь, которая ее ожидает. Поняв эту песню, Богданович купил эту лошадь в собственность и взял ее себе в юрту, за что ему приходилось приплачивать особо. Кроме того, он водил ее гулять, находя, что для нее полезен моцион. Напрасно якуты старались внушить чудаку, что если уж так необходим лошади моцион, то он может кататься на ней час или два (Богданович был превосходный наездник), вместо того чтобы водить ее. Но он на это не соглашался, находя, что жестоко ездить на больной лошади. Якуты относились к этим чудачествам с тем полумистическим изумлением, с каким простой человек относится к человеку немного тронутому, но непонятному, то есть с глубочайшим уважением.
Раз только мне пришлось слышать о Богдановиче отзыв, проникнутый враждой. Это было на одной из станций между Якутском и Иркутском. В разговоре со смотрителем я заметил, что Богданович — личность глубоко оригинальная.
— Ну, не пожелаю и врагу такой оригинальности, — возразил он и в дальнейшие объяснения вступать не пожелал. Глубоко заинтересованный, я расспросил самого Богдановича, когда мы долгими ночами ехали с ним, сидя на облучке, рядом с ямщиком. Он усмехнулся.
— Это, должно быть, на N станции. Это, видите ли… особая история… Разговорились мы. Он и говорит: как это, профессор, вы позволили себе смешаться с такой дрянью? Наверное, в последний раз, более вас не заманишь… Я и говорю: знаете что, я человек не горячий. Иной горячий человек мог бы вас оскорбить по лицу.
Очевидно, несмотря на своеобразный язык, а может быть, именно благодаря ему, смотритель не мог простить Богдановичу этого «оскорбить по лицу». Помню его сухой тон будущего почтового бюрократа.
Компания наша составилась следующим образом: во-первых, профессор Богданович, я, Кобылянский, кавказец Ардасенов, больной, кажется, Верцинский, требовавший особого ухода, и подкинутый нам какой-то канцелярией, наверное за взятку, в качестве сопровождающего Верцинского, какой-то еврей. Этот господин сразу присвоил себе привилегированное положение, он занял лучшее место, стеснив больного. Я протестовал, но это не привело ни к чему. Проехав несколько станций; я наконец потерял терпение. У меня была отличная подушка, которую я предоставил больному. Привилегированный седок стал захватывать ее, себе. Заметив это, я, во-первых, унес ее к себе, во-вторых, объявил, что я дворянин и на этом основании могу так же, как любой торговец, служить поручителем, что я беру на себя ручательство за доставку больного перед начальством, а он как хочет. Если ямщики повезут его дальше, это их дело, но мы решительно заявляем, что это нас не касается. К моему удивлению, это подействовало, и наш диктатор смирился. Положим, он занимал по-прежнему лучшее место, но мы не настаивали на полном освобождении. Так мы и ехали дальше: привилегированный седок с частью своих привилегий, мы также с частью своих завоеваний.
Ночи были лунные, осенние. Порой пробегали волчьи стаи. Помню великолепную лунную ночь. Собаки окружали кружком огромного волка. Он стоял и выл, созывая остальных… Мы проехали мимо, не дожидаясь, чем кончится это великолепное зрелище.
Раз у нас с облучка свалился Кобылянский, и мы не сразу это заметили. Если бы пробежала в это время стая волков, неизвестно, что стало бы с нашим Кобылянским.
XXXI
Нам предстояло проехать через значительный сибирский город Красноярск. На пути к нему лежал Мариинск, где у меня был знакомый С. П. Швецов. Когда-то юношей, сидя в тюрьме, он прогнал из своей камеры великого князя Михаила Николаевича. Мариинск — торгово-промышленный город, и здесь в статистике он нашел работу, которая впоследствии составила ему заметное имя. Повидавшись с ним, я тронулся дальше к Красноярску.
В Красноярске у меня жили родные (теперь умершие) — мать, сестра и зять. Здесь у меня было довольно деликатное дело. Читатель припомнит, вероятно, Веру Павловну Рогачеву. Она разошлась с мужем и поручила мне взять ребенка от женщины, которой она отдала его на воспитание, и привезти к ней. К сожалению, дело это оказалось не таким легким, как мне казалось первоначально. Ребенок перенес множество болезней, приемная мать привязалась к нему, как родная. У нас в Красноярске происходили с Богдановичем горячие споры. Он, как настоящий романтик, стоял за то, что никто не вправе вмешиваться в права природы. Я же считал, что мать, уступающая добровольно ребенка другому, вместе с болезнями, которые требуют значительных забот, уступает и права. И приемная мать, и мальчик, зная, какие у меня права, со страхом смотрели на меня, пока я не выяснил свою точку зрения. Тогда оба переменили отношение ко мне, и я приобрел в них двух друзей. Расстались мы очень хорошо.
Из Красноярска мы выехали с попутчиком, сослуживцем моего зятя. Я полюбовался тюремным замком, в котором когда-то сидел под начальством Ржевского.
Мы приближались к Томску, то есть культурным пределам Сибири. В Томске было в то время две либеральных газеты. Одну из них издавал Корш, работавший раньше в Славянской книгопечатне у И. В. Вернадского. Он напечатал когда-то письмо Засулич, наделавшее много шуму. Этот самый Корш совершил легкомысленную растрату, был судим и сослан в Томск. Его отец поддержал его в его профессии, и таким образом в Томске появилась новая либеральная газета. Другой газетой, также либеральной, руководил Феликс Вадимович Волховской.
Проездом через Казань я повидался с Анненскими, которые там жили втроем: Николай Федорович, Александра Никитишна и их племянница. Они тоже немало пространствовали в ссылке. Анненский занимал должность заведующего статистикой (она входила тогда в моду). У Анненского выходили уже неудовольствия, приведшие к тому, что ему привилось впоследствии расстаться с Казанью. Он был все такой же веселый, она все такая же солидная. Мы встретились очень дружески.
В Казани же жил брат мой с группой студентов, среди которых был глазовец Чарупшиков.
Анненский снабдил меня письмом к Гацисскому, жившему в Нижнем Новгороде, и, пробыв всего один день в Казани, мы тронулись дальше вверх по Волге. Всю ночь мимо нас мелькали сумрачные горы… Под утро я увидал, что находимся на въезде… В уровень с водой большими буквами было написано: «Чаль за кольца, решетку береги, стены не касайся»… Это был Нижний.
Мы поднялись по въезду и остановились против громадного здания, бывшего против реки, которая лежала еще в сумраке. На ней стояли зазимовавшие баржи и пароходы. Это оказалась гостиница, в которой мы и остановились. Здание было почти пустое. С реки доносились порой сторожевые крики.
На следующий день я пошел познакомиться с городом. Он расположен по горам и очень своеобразен. Нам надо было озаботиться выпиской родных, для чего было решено, что поеду я.
Я приехал в Петербург рано поутру. Мне советовали, чтобы я прямо с вокзала проехал в градоначальство. Я так и сделал. Здесь я застал характерную сцену. Просители, какие-то известные богачи-евреи, ходатайствовали, чтобы им было разрешено остаться на несколько дней в Петербурге. Градоначальник резко возражал, причем я слышал: «Нар-род эксплуатировать!» Я ждал, что меня градоначальник тоже примет резко… Но оказалось наоборот. Я был принят любезно, он согласился на все мои просьбы и разрешил мне пробыть в Петербурге «сколько мне угодно». Я задумался об этой перемене, и