для него трагедию.
Ромась стал жаловаться, что Павлов становится невыносимым в общежитии. Ромась приходил к нам в слободу и проживал: целые недели. Приходил иногда и Павлов, но оставался не подолгу, уходя в свою одинокую юрту. Наши веселые беседы втроем за рыбной ловлей и наши разговоры с якутами теперь кончились… Я до сих пор не могу простить себе, что у меня не хватило достаточно воображения, чтобы представить себе положение Павлова в этой одинокой юртишке на берегу мрачной реки, на фоне не менее мрачного леса. Рассказы Ромася выставляли Павлова все более неуживчивым и странным.
Между тем наступила весна. Мы готовились к началу полевых и огородных работ. Это было самое веселое время в году. Мы звали Павлова, но он, по-видимому, не решался прийти. Он считав теперь Ромася своим врагом и, вероятно, думал, что Ромась восстановил и нас против него. Между тем к нам приехал новый сожитель — Осип Васильевич Аптекман (и теперь еще живущий в Петербурге). Павлов был с ним знаком раньше и прислал записку, прося его приехать немедленно к нему. Это была претензия несообразная: Аптекман только что приехал из Усть-Майи и чувствовал себя сильно усталым. Поэтому он написал, что он сам не может приехать, но что ждет Павлова в Амгу. Я прибавил к этому радушное письмо, в котором уверял Павлова, что все мы будем очень рады его видеть. Я отправил письмо с тем же поселенцем, с которым пришла письмо Павлова. На следующий день этот же поселенец принес нам печальную весть: в эту же ночь Павлов застрелился.
До сих пор этот сумрачный день стоит со всеми мелочами в моей памяти: по небу неслись весенние облака, из которых по временам моросил дождь, а по временам настоящий холодный ливень. Все было полно оживления и жизни. В словах поселенца мне послышалась укоризна: вот если бы, дескать, приехали по той записке, ваш товарищ был бы жив. Я имел еще большие причины укорять себя. Ананий Семенович Орлов говорил мне, что в последний раз, когда он был у Павлова в его мрачной избе, поведение Павлова показалось ему странным: потолок его избы был расчерчен, в некоторых местах вбиты были крепкие гвозди, и на одном из них висела веревка. Кроме того, Павлов заговаривал с Орловым о самоубийстве. Я в тот день очень устал, так как целый день пахал на огороде, и не обратил на предостережения Орлова достаточного внимания. Мне казалось, что самоубийцы не предупреждают об этом товарищей. И, кроме того, приезд Аптекмана казался мне удобным предлогом для прихода Павлова к нам. А там мы сумеем удержать его. И вот теперь это известие.
Помню ближайшую ночь. В избе мне было душно. Я вышел на плоскую крышу юрты и здесь из-под наклонной крыши нашего «летника» все смотрел на небо, по которому неслись серые облака, по временам сыпавшие дождь. И много мыслей о жизни и смерти пронеслось в моем уме в эту ночь.
Через несколько дней приехали из Якутска доктор и заседатель для вскрытия тела. Мы получили приглашение присутствовать при вскрытии и решили с Ромасем поехать в избу Павлова. День был чисто весенний — полный какого-то особенного оживления: по небу неслись яркие облака, тайга шумела под налетом весеннего ветра глухо, но как-то особенно внятно. Природа порой удивительно вторит настроению человека, и нам с Ромасем казалось, что теперь она ясно говорила о нашей вине… «Прозевали, прозевали», — слышалось мне в шуме ветра.
Когда мы подъехали к новому срубу на берегу мрачной речушки, вокруг нее шумел глухой косой ливень. Доктор и заседатель были уже тут, окна избушки были открыты, и из нее был слышен голос уже знакомого нам поселенца:
— Ну поворачивайся, товарищ!.. — В этом голосе мне слышался добродушный цинизм.
— Пойдем, — сказал я Ромасю, указывая на дверь. Он отрицательно покачал головой и, несмотря на
ливень, остался под стеной избы и простоял там все время… Я скрепя сердце вошел…
Лицо Павлова было спокойно: ни тени страдания… Казалось, он простил нам все… Рядом со мной раздался шепот по-якутски. Я обернулся и узнал в числе понятых того самого якута, который с таким страхом отнесся тот раз к павловской находке.
— Вы тогда смеялись, — говорил он мне с укоризной.
Мне вспоминалась другая смерть в починковских лесах, вспомнилось и странное выражение на лице Павлова, когда ему говорили, что он принес нечистую силу. Он был тоже крестьянин. Кто знает, что говорили ему голоса ночи в эти последние часы его жизни. Может быть, он ждал избавителей-товарищей. «Прозевали, прозевали…» И мне все вспоминалось предупреждение Орлова.
После вскрытия тело положили в грубо сбитый гроб и унесли его в могилу, выкопанную на берегу мрачной реки. Яма была глубокая, а в тех местах земля летом не оттаивает больше, чем на сажень. Я думаю, что и теперь Павлов лежит в ней с тем же скорбным, но все-таки примиренным выражением.
Когда мы вышли из избы, Ромась все стоял под ливнем на том же месте и с тем же выражением на лице.
Молодость беспечна и легко забывает. Пришли новые впечатления, новые заботы. Теперь я чувствую эту смерть гораздо живее, чем чувствовал ее месяц спустя.
XIII. Петр Давидович Баллод
Именем Петра Давыдовича Баллода была полна Амга, хотя он в ней тогда и не жил. Как-то, проходя мимо лавочки Вырембовского, я услышал стук в окно и, зайдя в лавочку, застал Вырембовского сияющим.
— Приехал Баллод, — сказал он, и по виду его было заметно, что он сообщает важную и радостную новость.
Баллод имел непосредственное отношение ко всей жизни Амги. Это именно он доставил первую работу Вайнштейну и Папину: они пекли хлеб на его приисковую партию, работавшую в тайге, где-то на реке Алдане. Через Васильева он часто доставлял работу также крестьянам, а раз в год, в начале зимы, целый обоз из Амги отправлялся в тайгу. Вся слобода смотрела, как вереница саней направлялась лугами, переезжала по льду через реку, потом являлась на другом берегу и узкой лентой подымалась по скалистой дороге на противоположный берег. Потом она исчезала на повороте дороги. Амгинцы везли припасы «господину Баллодову». Амгинцы брали с собой только воз сена и припасы для людей. Выносливые их лошадки кормились подножным кормом, на что способны только местные якутские лошади. После целого дня пути их отпускают на снег, предоставляя им добывать себе корм. Любопытны при этом их приемы: ногой в снегу они описывают круг, потом сильно фыркают, отчего пушистый промерзлый снег разлетается, обнажая прошлогоднюю траву. И так эти местные лошадки проходят тысячи верст. Понятно, как этот путь труден и для людей: ночлегов под кровлей совсем не встречается, приходится ночевать под открытым небом, и только хороший заработок побуждает преодолевать эти трудности… Большая радость бывала в слободе, когда опять на той же скалистой дороге появились первые возвращающиеся слобожане. Источником этой радости был опять тот же Петр Давыдович Баллод: амгинцы привозили из тайги квитанции, по которым Вырембовский выплачивал деньги. Сам Баллод жил в алданской тайге. Порой к нам являлись от него рабочие приисковой партии и много любопытного рассказывали о своей жизни и опять-таки о Баллоде. Их рассказы были проникнуты восхищением, удивлением и любовью к «Петру Давидовичу Баллодову».
— Господин Баллодов, Петр Давыдович, нас не выдаст, — говорили они, разумея заступничество перед золотопромышленной компанией. — Он за нас стоит крепко.
Их рассказы о его силе, выносливости и чутье местности бывали прямо изумительны. У него были карты Сибири, но он им не особенно верил и приводил много примеров, когда между реками, отделенными на карте сотнями верст, расстояние оказывалось только десятки, и, наоборот, там, где по карте можно было ожидать совершенного сближения русла двух речек, приходилось брести по тайге целые недели. Порой он оставлял партию с проводниками-тунгусами и по какому-то инстинкту отправлялся через горные кряжи напрямик, набивая себе карманы только шоколадом.
— Порою думаешь, пропал наш Петр Давыдович. Даже тунгусы качают головами… А глядишь, через несколько дней подходим к берегу какой-нибудь речушки… Глядь, горит огонек, а у огонька сидит наш Петр Давыдович и дожидается.
Однажды с ним случилось следующее истинно эпическое происшествие. Приходилось сплавлять вниз