сочиненной, наверное, каким-нибудь духовным пиитой. Но они отдавались течению гармонических звуков. После игры и забавы наступали превратности: судьба преследовала человека все грознее, бас становился все могущественнее и глубже, тенор вскрикивал все отчаяннее. Казалось, не оставалось места ни малейшему утешению… Но вдруг мотив опять смягчался, и тенор мягко и утешительно выводил первоначальные ноты: «Среди игры, среди забавы». Буря постепенно, гармоничными нотами, сходила опять на игры и забавы, и все звуки из бездны отчаяния взбирались опять на высоту гармонии.
Я уже сказал, что певцы были настоящие артисты и это была их любимая песня. Было очевидно, что они сами увлекались и увлекали слушателей. Слава их гремела далеко за пределами Амги. О них известно было в Якутске, в архиерейском хоре, откуда бас получал неоднократные приглашения. Но, верный дружбе, он не соглашался поступать в хор иначе, как вдвоем с тенором. Однако даже искренняя дружба порой изменяет — в один прекрасный день бас соблазнился, оставил своего компаниона и исчез. Трудно себе представить всю глубину несчастья, в котором после этого очутился тенор. Случилось это около пасхи, и он явился ко мне в отсутствие моих товарищей. Он показался мне еще худее и тоньше и — прямо попросил водки… Не могу без угрызений совести вспомнить, что я ему отказал. Я предложил ему всякой пасхальной снеди, посадил его за стол и стал угощать. Он сел в надежде, что я смилостивлюсь и поднесу ему водки. Но я предлагал все, что угодно, но водки не давал. Не помню, каковы были причины этой моей жестокости. Может быть, у меня тогда действительно не было водки, а может быть, меня удерживал просто жестокий молодой ригоризм. Он смотрел на меня жалобным взглядом и потом внезапно, поднявшись из-за стола, повалился мне в ноги.
— Милостивец, — сказал он, глядя на меня жестоко страдающим, потухшим взглядом умирающего, — я пищи теперь совсем не потребляю… Водки мне, водочки… Хоть рюмочку небольшую… махонькую…
Мне хочется думать, что причина моей жестокости была уважительная. Папина и Вайнштейна тогда, вспоминаю, дома не было. Они уехали к недальним товарищам, а для себя я водки не покупал никогда. Мне хочется думать это, иначе я не могу простить себе этой жестокости. Помню, однако, что он поднялся с полу, отказался от угощения пищей, которую не употребляет, и, шатаясь, вышел из юрты. Вскоре он тоже исчез из Амги, дуэты смолкли, и об артистах я больше не слышал.
Х. Мое отдельное жилье
Однако мне приходится вернуться несколько назад, к первым дням моего пребывания в Амге.
Я решил поселиться отдельно от товарищей. Наша юрта была довольно тесная, а я нашел в Амге и урок: первая Т. А. Афанасьева стала посылать ко мне своего сынишку. За нею последовал мальчик вдового священника, и, наконец, третьим моим учеником был сын торговца без лавочки. Кроме того, мне хотелось порою уединиться, чтобы набросать заметку или занести в дневник какое-нибудь новое явление. Поэтому я спросил у товарищей, не найдется ли поблизости от них какая-нибудь отдельная юртишка.
Такая вскоре нашлась. Это была нежилая юрта, довольно большая для одного, на самом краю слободы. Она была в полуверсте от юрты товарищей, и я нанял ее у хозяина за три рубля в год. Хозяин был очень симпатичный местный крестьянин, от своего «пашенного» прошлого сохранивший следы усов и бороды, которые он тщательно сбривал косарем. Он сам не жил в этой юрте — семья у него была большая, — поэтому юрта давно не ремонтировалась. Она отделялась от жилья товарищей двумя-тремя дворами соседей и пустырем…
Дальше была околица, слободской коловорот в конце длинной улицы и дорога лугами. В юрте была даже русская печь и окна со стеклами — правда, слишком мелкими и вставленными в берестяные рамы. Вскоре я предпочел вставить льдины, так как на стекла намерзало столько инея, что они становились совершенно непроницаемыми для света. Печка тоже была с большими неудобствами: она садилась назад, отчего в трубе образовалась трещина. Трещина все расширялась, и в юрту пыхал из нее дым, а порой и пламя. Мне приходилось часто ее замазывать глиной. Кроме того, когда я стал чаще топить ее, чтобы выгнать холод из намерзших углов, — вся юрта стала расседаться, при этом она то кряхтела, как старуха, то издавала другие странные звуки, то из нее что-то сыпалось. Приходившие ко мне находили, что жить в этой юрте прямо опасно, но я относился к кряхтению старушки с молодой беспечностью. Засыпать мне приходилось под ее шепот и говор, особенно когда днем я затапливал печку. Но это бывало не каждый день.
Утро я обыкновенно проводил у товарищей. Затем приходил к себе на время уроков с мальчиками, а потом опять уходил к товарищам обедать и часто оставался до вечера. До сих пор помню ощущение легкой жути, когда я один возвращался в свою пустую юрту. По слободе после моего приезда пошли слухи о моем богатстве. Поводом для этого послужило, во-первых, привезенное с собой лохматое красное байковое одеяло, во-вторых, что я тотчас же после приезда купил лошадь. Об этих слухах меня предупреждали доброжелательные крестьяне, и каждый раз, когда я входил в затененные сени, мне невольно приходила в голову летучая мысль — не ждет ли меня уже кто-нибудь в этой молчаливой, как будто притаившейся пустоте… Затем я затапливал камелек, в юрте становилось светло и весело, и всякая тень опасения исчезала. Пока камин топился, я писал что-нибудь за столом, потом закрывал камелек, для чего приходилось лазить на плоскую крышу. При этом я не мог отказать себе в удовольствии полюбоваться величественным зрелищем северного неба. Передо мной, так как моя юрта стояла на краю возвышения, расстилалась обширная равнина, за нею река Амга, и далее крутой кряж гор искрился под луной и звездами. Порой я невольно прислушивался к тихим шорохам ночи…
Скрипят полозья… Должно быть, татарин пробирается в «якуты» для какой-нибудь воровской экспедиции. Чьи-то запоздалые шаги скрипят по снегу: это какой-нибудь уголовный ссыльный идет в слободу из улуса… Лают собаки…
На этой крыше, под тихо продувающим холодным ветром, я понял истинное значение русского выражения «трескучий мороз». Однажды, когда я стоял и любовался ночью, мне послышался какой-то треск. Я невольно обернулся в ту сторону. Тогда и треск послышался с другой стороны. Я наконец понял: это замерзало мое дыхание, точно вблизи ворошили сухое сено.
Порой по вечерам у меня сидели товарищи или кто-нибудь из амгинцев. Особенно любил я посещение хозяина моей юрты, Александра. Это был умный и приятный крестьянин, отличавшийся необыкновенным чутьем погоды. Однажды я попросил у него седло.
— А когда поедешь? — спросил он.
— Завтра утром.
— Седло я дам, но куда же ты поедешь в дождь? Дело было летом. Стояли жары, и на небе не было
видно ни облачка. Я засмеялся. И, однако, на следующий день около полудня действительно пошел дождь, и я вымок до нитки.
— Спроси у Александра. Он знает, — говорили порой амгинцы. Я любил разговаривать с Александром. Мне нравилась его спокойная манера, нравились и самые суждения.
Однажды вечером я поставил свой самодельный жестяной самоварчик — тот самый, из которого я угощал еще починовцев. Мы сидели и беседовали, как моя юрта крякнула вдруг так своеобразно, что Александр вскочил.
— Слушай, Владимир, — сказал он с беспокойством, — Лучше же я добуду откуда-нибудь твои три рубля и отдам тебе… Эта юрта провалится.
Внимательно вслушавшись, он настоял, чтобы я перебрался на следующий же день. Так как, по моему мнению, Александр знал то, о чем говорил, то я послушался.
Признаться, мне было жаль покидать свою юрту. Я в ней провел три-четыре месяца и успел уже свыкнуться с ней. По вечерам мне было приятно писать в уединении, среди полной тишины за ее столом. По утрам — заниматься с мальчиками.
Я сказал, что их было трое. Первый был сын Т. А, Афанасьевой. Сын русской и якута — он был похож на якутенка лицом и подвижен, как обезьянка. Каждый день он приезжал верхом за спиной работника. Работник оставался на лошади, а Ганя тотчас же спускался с лошадиного крупа. При этом он без церемонии