г'аспог'яжения начальства. Непременно п'гиходите еще раз до отхода поезда…
Все это он говорил так сурово, точно изрекал приговор, и все это назначалось для слуха старшего надзирателя. И мать в неурочное время просидела у меня, сильно сократив тоскливое ожидание вечернего поезда.
Наша жизнь печальна: скверных мест в ней и до сих пор еще слишком много. Было бы уж слишком тяжело жить, если бы на этих скверных местах хоть изредка не попадались люди вроде Ипполита Павловича Лаптева, или того жандарма в Третьем отделении, который после нарочито суровых окриков («не велено разговаривать!») шепотом сообщал мне сведения о брате, или того служителя в Спасской части, который, сначала прищемив мне ногу дверью, затем с опасностью для себя ввел в мою камеру Битмита. К счастию, на темном фоне этих моих воспоминаний то и дело, как искорки, мелькают и еще будут мелькать неожиданные проявления человечности со стороны «добрых людей на скверных местах».
VI. Жизнь в В.П.Т. — Тюремные развлечения. Коллективный роман
Наш тюремный день в В.П.Т. проходил следующим образом. Прежде всего в нашей камере просыпался прапорщик Верещагин. Проснувшись, он подымал ноги перпендикулярно туловищу вверх, потом быстро опускал их вниз и, как пружина, вскакивал с постели на пол. Тотчас после этого он принимался трубить зорю, искусно подражая горнисту. Его звонкий голос разносился по коридору, указывая, что скоро пройдет поверка и, значит, всем пора вставать. Караульный офицер, смотритель или его помощник с полувзводом солдат обходили камеры, проверяя число арестованных. После этого на некоторое время камеры оставались открытыми. Мы выходили к общему умывальнику, потом собирались в общую столовую для чая или чаще (ввиду недостатка средств на покупку чая) для ячменного кофе.
Затем камеры опять запирались до обеда. В это время, особенно вначале, в наши камеры прокрадывалась тюремная скука. Все мы были здоровы, бодры и сильно томились невольным безделием. Впоследствии рядом настойчивых, официальных прошений, которыми мы засыпали губернатора и даже министра, нам удалось добиться некоторого количества книг. Но вначале и их не было. Поэтому особенно дороги были люди, не поддававшиеся скуке. Одним из таких людей был прапорщик Верещагин. За что он попал в политическую тюрьму, никто из нас в точности не знал. Язвительный Кожухов утверждал, что это постигло прапорщика «за пьянство, за буянство и за побитие фонарей». Нельзя сказать, чтобы Верещагин опровергал это с особой убедительностью. Вообще он застенчиво избегал разговоров о причинах своей ссылки. Известно было, что до катастрофы он ходил добровольцем, в Сербию. Он с восхищением рассказывал о том, как в Сербии рядовые вне строя свободно протягивают руку военному министру и тот охотно отвечает рукопожатием. Вернувшись опять в Россию, он уже не мог забыть сербских порядков и привыкнуть к российской армейской дисциплине. Кроме этих демократических воспоминаний, он вывез из Сербии замечательную коллекцию сербских, болгарских и турецких ругательств, и, кажется, больше ничего. Вообще же он обладал многими общежительными талантами. Во-первых, он знал все военные сигналы и отлично разыгрывал их на губах. Кроме того, мог на разные голоса выкрикивать командные слова. Когда стало тепло, Верещагин, устроившись у открытого окна, производил примерные учения и смотры, изображая в лицах начальство разных рангов, начиная от командира полка и кончая дивизионным генералом. Особенно удавался ему старый полковник с сильно осипшим голосом. Все это он производил так артистически, что даже караульные офицеры и солдаты прислушивались к этим примерным учениям, ухмыляясь и с видимым интересом, пока прапорщику не пришлось их прекратить.
Был у нас одно время в числе караульных офицеров подпоручик Соловьев. Человек еще совсем молодой, с нездоровым и желчным цветом лица, он, по-видимому, не пользовался расположением ни солдат, ни товарищей офицеров, поэтому они слушали, весело улыбаясь, как Верещагин, голосом старого полковника, распекал Соловьева:
— Па-ад-паручик Соловьев!.. Что это у вас за походка! Вы ходите не как бравый офицер, а как стар- рая ба-ба!
Представление всегда имело большой успех, пока однажды Верещагин, то ли не заметив смены караульного, то ли не удержавшись от соблазна, проделал примерное учение с распеканием в присутствии… самого Соловьева. Тот пришел в бешенство и пригрозил Лаптеву, что в случае повторения он прикажет караульным стрелять в окно. Лаптев явился встревоженный, и примерные учения пришлось прекратить.
Были у веселого прапорщика и другие таланты. Он часто ходил в кухню и умел порой разнообразить наш скудный стол. Кроме того, он сочинял стихи, перемешивая фривольные казарменные темы, имевшие у нас мало успеха, с темами нравоучительного свойства. Эти последние порой вызывали у нас настоящий фурор. Особенное веселье возбуждало в нашей аудитории одно стихотворение Верещагина, начинавшееся словами:
— Кор-рыстолюбие!! Тебя я презираю. Прапорщик становился в позу и декламировал
с большим оживлением, указывая перстом в ту сторону, где стояла койка Кожухова. С Кожуховым вообще у него происходили столкновения из-за разницы темпераментов. Корыстолюбие этого молодого человека прапорщик усматривал в той тщательности, с которой он охранял свое мыло и другие мелочи, оберегая их от посягательств безалаберного Верещагина.
Наконец тот же веселый прапорщик ввел у нас для развлечения тюремные игры. Все они были заимствованы от уголовных, и все были более или менее спартанского свойства. Двум завязывали глаза и одному из ослепленных таким образом давали в руки туго скрученный жгут. Остальные становились вдоль стен и наблюдали, как оба действующие лица искали ощупью друг друга. Вся соль состояла в том, что жертва, порой с самым хитрым видом, прислушиваясь к шагам палача, как раз устремлялась навстречу его ударам. Иногда, когда жгут бывал в руках Верещагина, а избегать ударов приходилось Кожухову или наоборот, — игра приобретала довольно драматический характер.
Почти такой же характер имела другая игра. Часа на два или на три после обеда камеры не закрывались, и мы свободно разгуливали по коридору. Вот в эти часы чаще всего устраивалась «скачка с препятствиями». Один из нас изображал лошадь, другой садился ему на плечи в виде седока и скакал вдоль коридора. У каждой камеры становились другие участники, и, в то время когда всадник мчался мимо их дверей, они имели право наносить ему удары по мягким частям. Всадник обязательно был в одном белье, и чем звонче раздавался шлепок, тем более это возбуждало веселья. Андриевский и Павленков не решались на роль всадников, а Анненского трудно было бы нести вскачь по коридору. Поэтому предполагалось, что они лишены также права наносить удары. Но это лишение фактически коснулось только Андриевского. Что же касается Анненского и Павленкова, то они не могли отказать себе в удовольствии хоть изредка шлепнуть проезжающего всадника. Не могу забыть, как Пар ленков, притаясь за косяком, внезапно выскакивал в коридор и, радостно сверкая глазками, ухитрялся порой с своей стороны нанести удар.
В часы, когда камеры запирались, мы устраивали порой общие чтения. За неимением книг приходилось порой сочинять самим. В чемодане Волохова были номера еженедельных приложений к «Новому времени». Это было допущено, и он читал нам свои очерки из фабричной жизни. Верещагин или Дорошенко поставляли стихи, соперничая друг с другом на поэтическом поприще. Критика допускалась, и нам доставляли большое удовольствие взаимные критические замечания двух поэтов. Прапорщик находил, не без некоторого основания, что стихи Дорошенка представляли сладкую водицу. Они действительно гладки, но очень сентиментальны. В свою очередь, Дорошенко то и дело находил у соперника грубые промахи против логики и даже грамматики.
Случайные темы скоро иссякли, и Дорошенко предложил начало повести. В чудный вечер, на берегу гладкого пруда, при луне, под развесистым деревом молодой человек сидит с юной девушкой. Он революционер-пропагандист и зовет ее от дряхлого мира уйти с ним на пропаганду в Рязанскую губернию. Молодые люди обмениваются длинными поучительными разговорами. Слушатели находили, что молодой человек похож на меня, и я стал по этому поводу предметом шуток… Вторую главу написал я, третью — Волохов, четвертую — Николай Федорович Анненский. Постепенно герои преображались, и интрига усложнялась. Девица, наружность которой Дорошенко описал лишь самыми общими чертами, приобрела некоторые особенности. Один глаз ее был голубой, как ясная синева неба, другой черный, как адская