— Да вот… спроси у него, — сказал Дробыш, пожимая плечами. — Уж именно, что сошел с ума.
Фроим поднял лицо из травы и посмотрел на меня. Я был поражен переменой, происшедшей с ним в короткое время. Лицо его было бледно, черты обострились, и над бровью выступал сильно покрасневший шрам от падения на льду в тот день, когда мы сражались с кузнецами.
Взглянув на меня, он вдруг резко поднялся и схватил меня за руку.
— Ну вот, — заговорил он страстно. — Вы мои товарищи, друзья. Дайте же мне слово… Дайте слово, что этого не будет… Не должно быть… И не будет…
Дробыш сидел молча со сдвинутыми бровями… Потом сказал, обращаясь ко мне:
— Совсем сумасшедший. Фрума сказала, что к ней привезли жениха. Вот он и требует, чтобы мы помешали этой свадьбе. Дай ему слово! Да пойми ты, чудак… Если дать слово, ведь его надо исполнить… А ты не даешь даже подумать…
— Вы подумаете после, а теперь заклянитесь оба самою страшною клятвою… что этого не будет!
— А, черт возьми, — с досадой сказал Дробыш. — Приучили вас в хедере… Что тебе, «шейм гамфой-рош»[8], что ли, нужно?.. Сам же ты над этими клятвами смеялся… Мы можем тебе дать слово, что мы… ну, сделаем все, что возможно… Слушай, Фроим. Ведь ты веришь, что мы тебе друзья? Веришь? Ну, так вот, что я тебе скажу, и честное слово, если ты сейчас же не пойдешь переодеться и не согреешься… я с тобой не буду иметь никакого дела… Понимаешь? Никакого! Значит, даже разговаривать о каких бы то ни было планах отказываюсь!
Фроим взглянул по-детски жалобно и сказал:
— Ну хорошо. Ну, я послушаюсь… А после?
— После?.. Переоденься и приходи вот к нему! Сойдемся и подумаем, как быть…
— Ну хорошо. Я приду. И вы мне обещаете?..
— Да, да, только убирайся поскорее. Да надень пиджак, сумасшедший!
Фроим спохватился, по привычке старательно напялил пиджак и пошел к выходу из сада.
— А я лучше обсушусь у тебя, — сказал Дробыш. — У тебя есть камин?..
— Да. Не лучше ли оставить и его?
— Нет, не надо. Там мамаша Мендель его обсушит и обогреет… А мы лучше потолкуем полчасика без него.
Через четверть часа в камине разгорелись щепки. Дробыш, переодетый, все-таки поеживался от озноба.
— Ну, если теперь я не схватил какую-нибудь чертовщину, значит, меня не берет.
Он взял в руки щипцы и стал задумчиво помешивать в камине.
— Знаешь, я до сих пор не знал этого чертенка Фроима. Сегодня мне вдруг припомнилась наша первая встреча, как он кинулся тогда на меня — чисто тигренок! Теперь, когда Фрума сказала в лодке о том, что ее выдают замуж… И сказала-то как-то так просто… Будто даже не понимает, в чем дело… И только когда взглянула в лицо Фроима, то вдруг испугалась и заплакала… Черт его знает… Электричество, что ли, перед грозой, странное освещение, этот удар грома — только мне показалось, что на всех нас в лодке налетел какой-то нервный шквал.
— Да, сестра мне тоже говорила, что ей стало страшно.
— Ну да, конечно, это обстановка грозы. Но и, кроме того, еще, как бы сказать, — обстановка самого этого дела…
— Что ты хочешь сказать?
— Как ты думаешь: что это у Фроима — действительная любовь?..
— Возможно, но мне кажется — скорее ребячество.
— Да, много ребячества, и еще неизвестно, во что бы это перешло… Но он серьезно думал обручиться с нею или даже повенчаться тотчас по окончании гимназии. И кажется, что родители это одобряли. Правда, ему еще рано, а она и совсем почти ребенок… Но у них это можно. Обвенчали бы, обрили бы у нее волосы, надели паричок… Он поехал бы себе в университет, а она росла бы здесь, считаясь его женой… А если бы не повенчались — он уехал бы в Петербург, пожалуй, влюбился бы там, может быть, даже в христианку… Вообще, все бы пошло по-обычному.
— А теперь?
— А теперь, брат, я думаю, что это дело серьезное…
Он опять помешал щипцами и некоторое время неподвижными глазами смотрел на огонь.
— Видишь… Я тебе скажу правду. Мне было очень тяжело, когда… Ну, когда Маня и этот франт Зильберминц… Одним словом, ты понимаешь… Мне и теперь еще тяжело говорить об этом… И главное — знаешь что… Самое тяжелое то, что… ее взяло у меня что-то чужое… Точно протянулась лапа из какого-то другого, не нашего мира и схватила существо самое мне дорогое… Стой, кто-то идет… Не Фроим ли?
Вошел не Фроим, а Израиль… Он остановился и вопросительным взглядом посмотрел на нас. На лице Дробыша, обыкновенно веселом и беспечном, он увидел непривычное выражение… Дробыш протянул руку и, усаживая его против камина, сказал:
— Садись и слушай. Тебе все равно тоже нужно знать. Только, брат, прости: я буду продолжать, а ты уж сам лови связь… Так вот, я и говорю: именно лапа из другого мира.
— Но ведь Фроим тоже еврей… Для него это не так уж мистически ужасно. Для Мани, например, ты сам был бы, может, лапой из другого мира… — сказал я.
— Да, для Мани… может быть… Да, может. Она осталась еврейкой, и когда господин Зильберминц, с его смокингом и европейской внешностью, но с чисто еврейским вековым миросозерцанием, галантно протянул ей руку для жизненной кадрили, она согласилась легко и грациозно… Ты, брат Израиль, прости меня: мне было очень тяжело, пока я пришел к этому выводу, но… ведь Маня действительно была не наша… Ну, скажем, так же, как не наша была бы родная дочь телом и духом какого-нибудь Ферапонтьева, только с некоторым осложнением в оттенках… Ты меня понимаешь? Израиль молча кивнул головой.
— Так вот, я и говорю: тут все было честно и благородно — свободный выбор! А теперь, брат Срулик, мы будем говорить о Фроиме и Фруме… Ты уже знаешь. Да? Ну так вот, он тоже узнал там на пруду от Фру-мы, что ее выдают за ешиботника… Он сразу так изменился в лице, что передо мной был совсем другой человек. Во всяком случае, другой Фроим, которого мы не знали.
— Я знал, — тихо сказал Израиль…
— И вот я думаю, что тут к ребяческой, может быть, любви прибавилось то самое, то есть лапа из другого мира. Ты говоришь: он еврей… Но, по-моему, он не еврей…
Израиль опять кивнул головой.
— Я скажу больше: вот нас сейчас здесь трое: русский, поляк и еврей… Чувствуем ли мы какую- нибудь разницу, что-нибудь разделяющее наши миры?.. Ведь нет!.. Правда? И это оттого, что… Как бы это выяснить точнее… Спросим себя: много ли в нас осталось от национальной веры… Ну хорошо. Допустим, что у вас кое-что осталось… Ну, там… Magnus ignotus[9] и какой-то… алтарь неведомому богу… Но во всяком случае — это субстрат, нерастворимый осадок веры, без вкуса, запаха и цвета, без национальных особенностей… Так можно верить и здесь, и на Северном полюсе одинаково… По теории Дарвина… Нет, к черту теорию Дарвина… Проще сказать: среди вечной борьбы биологических, национальных, социальных и всяческих форм — начинает зарождаться новый вид человека, новая национальность, что ли… Я бы сказал: национальность общечеловека. Фроим — еще мальчик. Рассуждает он гораздо меньше нашего, но он инстинктивно — большой патриот этой новой национальности. Все мы относимся к другим, прежним национальностям — равнодушно, то есть терпимо. А заметили вы — с какою страстностью он высмеивает миросозерцание, характер, веру этого мира хедеров и ешиботов… И вот теперь из этого именно мира появляется ненавистная лапа и протягивается к этой девочке, которую он любит или… думает, что любит… Понятно?
— Да, понятно, — сказал я, а Израиль опять утвердительно кивнул головой.
— Если бы вы увидели его там, на озере, как я, то вам не надо было бы и объяснять. Ну… что же нам теперь делать? Мне кажется, что необходимо принять самые экстренные меры.
— То есть?
— Да… Вот мы все говорили, решали, спорили… В теории опрокидывали миры. Приходится несколько встряхнуть не весь мир, но… и это гораздо труднее: близкий нам вот этот маленький мирок… Необходимо