узнать многое от нее и о ней.
Поэтому, говоря сначала о причинах крушения самодержавия, я пытливо всматривался в лица, стараясь определить по их выражению, как относится эта толпа, так еще недавно находившаяся во власти царской легенды, к осуждению недавнего кумира. Тогда многие говорили, что и теперь прежние монархические чувства живы еще в крестьянстве.
Но нет. Слушали просто с сочувственным вниманием. Даже типические лица стариков, вроде тех, с которыми я беседовал во время сельских выборов, были теперь угрюмо-спокойны. Очевидно, и они осуждали если не весь монархический строй, то несчастного слабого человека, который умел так уронить и унизить этот строй. А самодержавная легенда только и держалась на мысли о сверхчеловеческом могуществе всякого монарха.
С этим можно было считать поконченным. Я перешел к вопросу о земле, предупредив, что теперь мне придется говорить многое, что, быть может, покажется неприятным. И я изложил, насколько мог понятнее, все то, с чем читатели этой книги уже знакомы по предыдущему изложению. Я решил при этом, что буду по возможности краток, предоставляя дальнейшее общей беседе с толпой. Я обрисовал трудное положение нашего отечества. Враг тогда еще рвался в наши пределы… А после его отражения предстоит трудная работа по устроению новой жизни… Кто думает, что это дело легкое, что тут все дело в том, чтобы просто отнять земли у одних и отдать их другим, тот сильно ошибается. Мало дать нуждающемуся землю. Нужно еще обеспечить возможность работать на ней, снабдить инвентарем. Государству, уже разоренному войной, нужно создавать целую систему кредита. Вообще придется прибегнуть к большому напряжению сил и средств всего народа. А это поведет к необходимости платить если не прежним владельцам, то государству. Нельзя также отнимать землю безвозмездно, потому что это будет нарушение принятой еще для всех справедливости.
Уже в начале этой части моей речи я видел, что настроение толпы меняется. Почувствовалось глухое волнение. В задних рядах слышался шум, а по временам выносились отдельные восклицания. Это было как раз то, что меня интересовало более всего, и мне захотелось, закончив поскорее свою речь, вступить в прямой обмен мыслей именно с этой волнующейся частью толпы.
Но когда я замолчал, начались «официальные возражения» со стороны профессиональных ораторов, взявших на себя постоянное руководительство мнениями этой толпы и углубление в ней революционного настроения. Их было двое. Один — какой-то приезжий в Сорочинцы мелкий артист, другой — солдат. Речь первого была очень бессвязна, мало относилась к делу, но шла гладко и изобиловала дешевыми эффектами, которыми в то время, да и теперь, так легко брать эту толпу. Тут опять была неизменная Екатерина, дарившая людей своим любовникам, были помещики, менявшие людей на гончих собак, были грабители чиновники. Из его негодующей речи выходило как будто так, что я защищаю именно Екатерину и прежних крепостников-помещиков или грабителей-чиновников. Речь эту он, очевидно, с успехом повторял в разных местах и при разных случаях, и теперь она тоже имела успех. То и дело у слушателей вырывались шумные и одобрительные восклицания. Но при этом оратор сделал ошибку. Одним из эффектнейших мест его речи было напоминание о Филонове и его карательной экспедиции. Место это многим напоминало этот эпизод, в котором я был населению ближе, чем этот пришлый оратор.
Другой оратор, солдат, говорил без таких дешевых эффектов, просто и очень страстно. Когда он встал на стол, с которого мы обращались к толпе, то я заметил, что он весь дрожит мелкой дрожью. Он энергично заявил, что то, что я говорил о земле, им не надобно. Мне было видно, что толпа разделяет его мнение. Большинству ее мои мысли казались нежелательными и ненужными. А она уже привыкла, что к ней обращаются только с льстивыми и приятными большинству словами. Лесть любят не одни монархи, но и «самодержавный народ», а от лжи погибают не одни правительства, но и революции.
Официальная часть митинга закончилась. В этот день праздновалась память Шевченко. Оратор- артист тотчас же наладил хор, спели несколько номеров и затем пошли с портретом Шевченко обходить село. Часть толпы двинулась за ним, но многие остались. Я тоже остался, стал в центре у того же стола и обратился к тем из толпы, кто всего явственнее выражал недовольство моей речью.
Таких было немало. Еще и теперь я слышал возбужденные восклицания. Говорили, что я «подослан помещиками», а какая-то женщина, по-видимому, болезненная и истеричная, протискалась ко мне и произнесла довольно грубую и циничную фразу. Я давно заметил, что это у крестьянских женщин, непотерянных и непьяных, служит признаком крайнего озлобления… Но ее тотчас же увели, а насчет «подсыла помещиками» послышались возражения.
Наметив в толпе кучку, которая казалась особенно возбужденной, я прямо обратился к ней и сказал, что я явился не только затем, чтобы говорить, но также затем, чтобы слушать, и попросил этих людей подойти к столу и высказать откровенно то, что они хотят выразить.
Сначала возникло некоторое замешательство. Крестьяне не привыкли к таким вызовам, вернее — они привыкли, на основании опыта, к их обычным последствиям. Сначала от меня шарахнулись назад, но потом увидели, что роли теперь переменились, и мне, человеку в городском костюме, высказать мои мысли, пожалуй, опаснее, чем им возражать. Поэтому они подошли, и наш стол окружила тесная толпа.
Центральное место среди возражавших заняли пять женщин. Это были солдатки. Мужья их принадлежали к беднейшему слою крестьянства, именно к тому, на ком всего тяжелее отразилось малоземелье, кто больше всего страдал от него и теперь больше всего надеялся. Их мужья на фронте, а жены бьются с детишками на жалкий паек, не зная, живы ли мужья или их нет уже на свете. Когда они говорили, перебивая друг друга, о своем положении, то лица их раскраснелись, а глаза наполнились слезами. Они так надеялись, что теперь за долгие страдания получат близкую уже награду. Революция должна оказать им ту же самую милость, которой так долго и так напрасно они ждали от самодержавия. И все ораторы неизменно обещали им эту милость. А теперь я говорю им о трудностях и усилиях и о необходимости выкупа. Допустим, думали они, что выкуп возьмет на себя государство, но и оно отдаст землю не даром. Не все ли равно, кому платить, помещику или государству, и как эта плата будет называться. «Прежде платили, и теперь платить, — страстно говорила одна из них с заплаканными глазами, — какая же это свобода слова?»
Я оставался на этой площади более трех часов, окруженный спорами и страстью. Я искал понятных форм, чтобы выяснить всю серьезность и трудность задачи. Я старался объяснить им сложность и взаимную зависимость жизни города и деревни, земледельческой и обрабатывающей промышленности, а также роль государства… Вероятно, человек, лучше меня владевший предметом, мог бы добиться лучших результатов… Но передо мною была крестьянская масса, непривычная к самодеятельности и сложным процессам мысли. Она так долго жила чужой мыслью. За царями им жилось трудно, но был кто-то, кто, предполагалось, думает за них об их благе. Надежды на царей не оправдались… Теперь пришла какая-то новая чудодейственная сила, которая уже наверное все устроит, и… опять без них.
Один из возражателей обезоружил меня сразу, сказав с необыкновенной уверенностью и простодушием:
— А по-нашему, так все очень просто: нам раздать всю землю, а городским рабочим… прибавить жалованье. И все будут довольны…
Мне казалось, что над этим простым рассуждением все еще носится образ «милостивого царя», который может все сделать, лишь бы захотел… Теперь его место заняла такая же милостивая царица- революция…
Я безнадежно оглянулся. На многих лицах виднелось сочувствие этому простому решению.
Солнце уже закатывалось, когда тот же сельский возница, который рассказывал мне о происхождении крепостного права, подошел ко мне, чтобы сообщить, что пора ехать обратно. Я стал прощаться. Один солдат, пришедший во временный отпуск с фронта и слушавший все, как мне казалось, с внимательным и вдумчивым лицом, сказал:
— Если бы вы, господин, сказали такое у нас, на фронте, то, пожалуй, живы бы не вышли.
— Не знаю, — ответил я, — довелось ли бы мне говорить у вас на фронте, где, очевидно, не умеют слушать. Но если бы уж пришлось говорить, то ничего другого сказать бы не мог… Ну, а сами вы, что думаете…
— Нам это, что вы говорили, не надобно, — ответил он.
С этим последним впечатлением я уходил со схода.