было под конец спокойно…
Дача Урманова была недалеко в лесу. Подходя к ней, я увидел в незавешенное венецианское окно Урманова. Он сидел за столом и писал что-то на больших листах. Он работал над диссертацией, о которой говорили в академии как о значительном ученом труде. Лицо, освещенное лампой, было красиво и спокойно. Я невольно залюбовался на него. Я чувствовал, что люблю этого человека. За что? За все. За то, что он такой умный, горячий и красивый… Что он женился фиктивным браком на американке, что он ее любит, что он страдает, что борется со своим чувством и что я до известной степени причастен к этой красивой и интересной драме.
Подойдя к окну, я постучал в стекло. Урманов вздрогнул, вгляделся в темноту и распахнул окно.
— Что такое? — спросил он. — Это вы, Потапов? От Валентины Григорьевны? Войдите.
Я пошел кругом дачки. Он встретил меня в передней.
— Старик плох? — спросил он и стал снимать с вешалки пальто. — Зовут?.. Надо к доктору? В аптеку?.. Еще за чем-нибудь?..
Только теперь я увидел, как сильно изменилось лицо Урманова. Черты обострились, глаза ввалились и сверкали сухим блеском. Я подал письмо. Он быстро разорвал конверт, прочел и сказал мне:
— Хорошо… Скажите, что вы передали.
Тон его показался мне странным. Уходя, я услышал, что он бормочет что-то, тоже незнакомым, странным голосом. Между прочим я расслышал слова: «удобный муж».
Все это было так необычно и не похоже на Урманова, которого я знал, что я шел по темной дорожке в полном недоумении. Вдруг сзади послышались быстрые шаги, и из темноты на меня налетел Урманов. Я вздрогнул… Мне вдруг показалось, что он бросился на меня. Но он только схватил меня за руку, выше локтя, и заговорил быстро, волнуясь и торопясь.
— Потапов, голубчик… Простите меня… Я оскорбил вас… И тогда тоже… Я не знаю, что со мной делается. Постойте, постойте…
Он глубоко перевел дух и сказал уже совершенно своим обычным голосом:
— Вас будут спрашивать. Скажите… что меня видели… Передали письмо.
Он опять глубоко вздохнул.
— Все будет так, как она пожелает… А того, что… Ну, вы понимаете… Этого говорить не надо. Вы мне обещаете?
— Напишите несколько слов… Я передам.
— Да, это будет всего лучше. Я сейчас… Вы тут пройдитесь немного.
Он быстро вбежал к себе, наскоро лихорадочно набросал письмо и отдал мне.
— Постойте, я пройдусь с вами, — сказал он.
Он взял меня под руку. Я не заметил сразу, что мы пошли по темным дорожкам не в ту сторону и через несколько минут очутились в парке. Вечер был темный и прохладный, но спокойный. Деревья сливались в одну сплошную массу, по которой перебегали тихие шепоты. У берегов тонули темные очертания, на глади пруда виднелось скользящее пятно. Это была лодка. В ней чуть-чуть виднелись два силуэта. По-видимому, пловцам было хорошо в этой синей тьме с подымавшимся серпом луны и дремотой темных деревьев, тихо, невидимо ронявших свои листья…
Глубокий мужской голос запел песню… Кто был в лодке? Может быть, два студента, но мне казалось, что одна была женщина, что он поет только для нее и скупится посылать дальше задушевные ноты… Я не расслышал слов, не запомнил мотива и не знаю теперь, какая это была песня. Это была просто песня того вечера моей жизни, который не повторился более. Тут была печаль, и любовь, и трепетавшая где-то глубоко внутри радость от этой любви и печали… Я забылся в этом странном ощущении… Мне вдруг показалось, что в лодке Урмановы, как это бывало еще недавно… Должно быть, что-нибудь в этом роде показалось и Урманову. Он вдруг покинул мою руку и, не говоря ни слова, исчез в темноте…
Я остался один… От островка неслось чиликание ночной птицы, быть может той самой, которая спрашивала тогда о чем-то из темноты. Сердце мое было переполнено сознанием радости, глупой, как крик этой птицы. Я радовался этой сумрачной печали, и, если бы мне предложили сейчас поменяться с Урмановым, я бы охотно согласился…
— Как вы долго, — встретила меня Валентина Григорьевна у калитки своей дачи. Я отдал письмо, попрощался, избегая ее расспросов, и вернулся к себе. Тит спал, одетый, на кровати. В его руках были записки по химии, а на столе горела лампа. Очевидно, он ждал меня, но я тихонько прошел через комнату, посмотрел минуту на милое утомленное лицо Тита и, раскрыв свое окно, сел у стола писать письмо. К храпу Тита примешался тотчас же шелест кустов и мечтательный лай собаки где-то далеко на Выселках. Письмо было опять к тому же товарищу в Киевскую губернию… Он не имел средств, чтобы ехать в столицу, и взял на год урок в маленьком местечке… Впоследствии он говорил мне, что, читая эти мои письма, плакал от зависти в своей мурье и наговорил дерзостей своему принципалу, так что едва не лишился места. Помню, что на этот раз письмо мне сначала не давалось. Впечатления этого вечера врывались диссонансом в тот образ, который я себе составил об Урманове. Но потом все опять полилось стройно и великолепно…
Когда я кончал, ветер, ворвавшийся в окно, раскидал листки по полу. Тит проснулся и сел на постели. Лицо у него было сонное и кислое…
— Что? Поздно? — спросил он.
— Поздно…
— Какого же черта ты меня не разбудил?.. А ты все писал?
— Писал.
— Ковальскому? И все об американке?..
— Ты почему знаешь?
— Я, брат, прочитал первое твое послание… — сказал он бесцеремонно. — Философия, Потапыч, и сантименты… И ты чуть не попался этой американке?.. Дураки вы все… Предложили бы мне… Я бы все это сделал просто… Только потребовал бы черную пару на свадьбу…
И опять мы оба засмеялись…
Осень в этом году была поздняя. Листья совсем обвалились, а земля все еще дышала теплой сыростью. Последние, самые упорные дачники давно разъехались, оставив за собой все еще довольно теплые дни. Парк опустел, поредел и посветлел. Вся его листва лежала теперь красноватым ковром на земле, а между стволами носился сизоватый пар, пресыщенный пряным запахом прелых листьев и земли. С ветвей капли росы падали на землю, как слезы.
Лекции шли правильно. Знакомство с новыми профессорами, новыми предметами, вообще начало курса имело для меня еще почти школьническую прелесть. Кроме того, в студенчестве начиналось новое движение, и мне казалось, что неопределенные надежды принимали осязательные формы. Несколько арестов в студенческой среде занимали всех и вызывали волнение.
Все это отодвинуло для меня драму Урманова. Генерал уехал, американка исчезла, и я ничего не знал о ней. Урманова тоже не было видно.
Выпал первый снег. Он шел всю ночь, и наутро армия сторожей и рабочих разгребала лопатами проходы к академическим зданиям. В парке снег лежал ровным пологом, прикрывая клумбы, каменные ступени лестниц, дорожки. Кое-где торчали стебли поздних осенних цветов, комья снега, точно хлопья ваты, покрывали головки иззябших астр.
Но туманное небо, неожиданно вытряхнув эту массу снега, продолжало дышать на землю теплом. Снег быстро сседался и таял. Капало с деревьев, слышалось тихое журчание. Казалось, начинается снова весна.
В этот день я смотрел из окна чертежной на белый пустой парк, и вдруг мне показалось, что в глубине аллеи я вижу Урманова. Он шел по цельному снегу и остановился у одной скамейки. Я быстро схватил в вестибюле шляпу и выбежал. Пробежав до половины аллеи, я увидел глубокий след, уходивший в сторону ивановского грота. Никого не было видно, кругом лежал снег, чистый, нетронутый. Лишь кое-где виднелись оттиски вороньих лапок, да обломавшиеся от снега черные веточки пестрили белую поверхность темными черточками.
Было светло, молчаливо и пусто.
К следующему дню снег наполовину стаял. Кое-где проглянула черная земля, а к вечеру прихватило