много дающий что-нибудь в сравнении с нечестивцем, который не дает ничего! Знаешь что: ступай себе один. Боюсь, как бы общество подобного тебе безбожника не повредило мне во мнении богов.
— Как хочешь, добрый Елпидий. Клянусь собакой, никто не должен насильно навязывать свое общество другим. Отпусти полу моего плаща и прощай. Я пойду один.
И Сократ пошел вперед, все так же твердо, хотя и исследуя на каждом шагу почву. Но Елпидий тотчас же закричал ему вслед:
— Погоди, погоди, мой добрый согражданин, и не оставляй афинянина одного в таком ужасном месте! Я только пошутил, прими мои слова в шутку и перестань торопиться. Я удивляюсь, как можешь ты видеть что-нибудь в такой кромешной тьме.
— Друг, я приучил свои глаза.
— Это хорошо. Однако я не могу похвалить тебя за то, что ты не приносил жертвы богам. Нет, не могу, бедный Сократ, не могу! Наверное, почтенный Софролиск не тому учил тебя смолоду, и ты сам, я видел это, прежде участвовал в молениях.
— Да. Но я привык исследовать разные основания и принимать только те, которые, после исследования, оказывались разумными… Итак, пришел день, в который я сказал себе: Сократ, вот ты поклоняешься олимпийцам. За что же именно ты им поклоняешься?
Елпидий засмеялся.
— Вот это так! Право, вы, философы, не находите порой ответов на самые простые вопросы. А вот я, простой кожевник, никогда в жизни не занимавшийся софистикой… и, однако, я знаю, почему следует почитать олимпийцев.
— Скажи же, друг, поскорее, пусть и я узнаю от тебя — почему?
— Почему? Ха-ха-ха! Но ведь это так просто, мудрый Сократ.
— Чем проще, тем лучше. Но только не скрывай от меня твоего знания. Итак, почему следует чтить богов?
— Почему?.. Да ведь все делают это…
— Друг! ты знаешь хорошо, что не все. Не вернее ли сказать: многие?
— Ну, пусть многие…
— Но скажи мне, не большее ли количество людей делают зло, чем добро?
— Думаю, что это правда: зло встречается чаще.
— Итак, надлежит делать зло, а не добро, следуя за большинством?
— Что ты говоришь?
— Не я, ты сам говоришь это, я же думаю, что множество преклоняющихся перед олимпийцами не есть еще основание, и нам нужно поискать другого, более разумного. Быть может, ты находишь их заслуживающими уважения?
— Это вот верно.
— Хорошо. Но тогда новый вопрос: за что же именно ты уважаешь их?
— За их величие, это ясно.
— Пожалуй… И я, может быть, скоро соглашусь с тобой. Мне остается только узнать от тебя, в чем состоит величие… Ты затрудняешься? Поищем же ответа вместе. Гомер говорит, что буйный Арей, ниспровергнутый камнем Паллады-Афины, покрыл своим телом семь десятин.
— Вот видишь, какое огромное пространство!
— Итак, в этом величие?.. Но, друг, вот опять недоумение. Не помнишь ли атлета Диофанта? Он выделялся целою головой из толпы, а Перикл был не выше тебя. Кого, однако, мы называем великим, Перикла или Диофанта?
— Я вижу, что величие действительно не в громадности.
— Да, величие-не громадность, это правда. Я рад, что мы кое в чем уже с тобой согласились. Быть может, оно в добродетели?
— Конечно!
— Я опять думаю то же. Теперь скажи, кто же перед кем должен преклониться: меньший ли перед большим или, наоборот, более великий в добродетели должен преклониться перед порочным?
— Ответ ясен.
— Думаю. Теперь пойдем дальше: скажи мне по совести, убивал ли ты стрелами чужих детей?
— Конечно, никогда! Неужели ты думаешь обо мне так дурно? Я не разбойник.
— И не соблазнял, надеюсь, чужих жен?
— Я был честный кожевник и хороший семьянин!.. Не забывай этого, Сократ, прошу тебя!
— Значит, ты не обращался в скота и своею похотливостью не давал верной Лариссе поводов мстить соблазненным тобою женщинам и ни в чем не повинным детям?
— Право, ты меня сердишь, Сократ.
— Но, быть может, ты отнял наследство у родного отца и заключил его в темницу?
— Никогда!.. Но к чему эти обидные вопросы?
— Погоди, друг. Может быть, мы как-нибудь и придем вместе к какому-либо заключению… Скажи, считал ли бы ты великим человека, который сделал все, что я сейчас перечислил?
— Ну, нет, нет! Я назвал бы такого человек негодяем и обвинил бы его публично перед судьями на площади.
— Ну, Елпидий, почему же ты не обвинял на площади Зевса и олимпийцев? Кронид воевал с родным отцом и распалялся скотскою похотью к смертным, а Гера мстила невинным девам, потерпевшим насилие от ее супруга… Не они ли вдвоем обратили несчастную дочь Инаха в жалкую корову? Не Аполлон ли убил стрелами всех детей Ниобеи, а Каллений не воровал ли быков?.. Итак, Елпидий, если правда, что менее добродетельный должен оказывать почтение большему в добродетели, то ведь не ты олимпийцам, а они тебе должны воздвигать алтари.
— Не богохульствуй, нечестивый Сократ, перестань! Тебе ли судить богов?
— Друг, их осудило нечто высшее. Исследуем вопрос: какой признак божества? Ты, кажется, сказал: величие, состоящее в добродетели. Не это ли же самое-единственная божественная искра в человеке? Но если ничтожною человеческою добродетелью мы измерили величие богов и мерило оказалось больше измеряемого, то отсюда следует, что само божественное начало осудило олимпийцев. Но тогда…
— Что тогда?
— Тогда, добрый Елпидий, они — не боги, а обманчивые призраки. Не так ли?
— Вот к чему приводит разговор с вами, босоногие философы! Я вижу теперь, что о тебе говорили правду: ты и видом, и всем другим походишь на рыбу-торпиль, которая своим взглядом околдовывает человека. Так же околдовал ты меня лишь затем, чтобы породить в душе моей, твердой в вере, недоумение и колебание. Вот уже в моем уме пошатнулось уважение к Зевесу… Ну, нет, говори же теперь один, — я не стану отвечать!
— Не сердись, Елпидий, я не желаю тебе зла. Если же ты устал следить за правильностью умозаключений, то позволь рассказать тебе притчу об одном милетском юноше. Ум отдыхает на притчах, а между тем и отдых бывает не бесплоден.
— Говори, если твой рассказ не очень длинен и имеет в виду хорошее нравоучение.
— Он имеет в виду истину, друг Елпидий, и я постараюсь его сократить:
Видишь ли. Когда-то, в древние времена, Милет подвергся нападению варваров. В числе юношей, уведенных в плен, был один отрок, сын мудрейшего и лучшего из всех граждан страны. Дорогой ребенок впал в сильную болезнь и был брошен в беспамятстве, как негодная добыча.
Глубокою ночью пришел он опять в себя. Высоко над ним мигали звезды, кругом расстилалась пустыня, а вдали раздавались хищные крики зверей. Он был один…
Он был совершенно один, и, кроме того, боги отняли у него память всех событий его предыдущей жизни. Тщетно он напрягал свой ум, — в нем было так же темно и пусто. как в этой неприветливой пустыне. И только где-то, за далью туманных и неясных образов, стояла мечта об оставленной родине. В этой светлой стране чудился ему образ лучшего из всех людей, и тогда в сердце звучало слово: «Отец!..» Не находишь ли ты, что судьба этого юноши напоминает судьбу всего человечества?
— Как это?
— Не так же ли мы просыпаемся к жизни на этой земле со смутным воспоминанием о другой родине?..